Внутри, вовне
Шрифт:
Так развеялась еще одна мечта. А теперь — в «Зимний сад».
Глава 66
Статистки категории «А»
К служебному входу «Зимнего сада», которому предстояло на многие месяцы стать моим прибежищем, я подошел полностью обесфантаженный (если можно так выразиться, по аналогии со словом «обеззараженный»), испытывающий отвращение к сексу, ничего не ожидающий, — собираясь только отдать Голдхендлеру текст и вернуться работать в его квартиру. Сейчас, сорок лет спустя, «Зимний сад» все еще там же, где он был в те годы, и служебный вход тоже там же. Здание нисколько не изменилось: театры живут дольше,
Голдхендлера я нашел в длинной гримуборной, сверкающей огнями и уставленной зеркалами; он сидел один, в клубах дыма, за пишущей машинкой. Я вручил ему «Доктора Шнейдбейцима», он просмотрел его и сунул в портфель.
— Потрясающе! — сказал он. — Пошли со мной.
Мы прошли сквозь спену, где группа статисток сгрудились вокруг рояля, на котором пианист наигрывал какую-то песенку, и вошли в большую комнату. Там я увидел Берта Лара и Скипа Лассера: они ели сэндвичи и пили кофе. Я еще никогда не видел Берта Лара вблизи. В жизни он казался старше, чем на сцене, и у него был очень озабоченный вид. Но все равно смотреть на него было смешно. Он смешно откусывал сэндвич, смешно прихлебывал кофе — не могу объяснить почему.
— Эта сцена в больнице очень нудная, Гарри, — грустно говорил Лар, смешно морща лицо. — Ее нужно как-то оживить.
— Это отличная сцена, — возражал Лассер; он сидел, положив ноги на стол, заваленный рукописями. — Это очень важная сцена, Берт, и ты ее блестяще играешь.
— Это не сцена, — сказал Лар, — это сплошное занудство. Из-за нее весь спектакль провалится.
— У меня есть идея, — вставил Голдхендлер и с места в карьер начал импровизировать.
Не успел он произнести нескольких фраз, как траурная маска, какой было до тех пор лицо Берта Лара, начала преображаться в маску уморительно радостную.
— Да ведь это «Доктор Шнейдбейцим!» — воскликнул он. — Потрясающе! Как это мне самому не пришло в голову?
— Что такое? — спросил Лассер, и Голдхендлер тут же предупреждающе подмигнул Лару.
— Гарри, это из какого-то другого твоего спектакля? Нет, тут эта чушь не пройдет!
Лар поспешно сказал, что Голдхендлер напомнил ему один старый врачебный анекдот, и попросил:
— Продолжай, Гарри, это, кажется, то, что надо.
Голдхендлер продолжал невозмутимо импровизировать, приспосабливая шутки из «Доктора Шнейдбейцима» к сцене в больнице, где Швейк схлестнулся с армейским психиатром. Лассер сказал, что он хотел бы увидеть, как все это будет выглядеть на бумаге, и ушел. Лар заключил Голдхендлера в объятия.
— «Доктор Шнейдбейцим!» — воскликнул он. — Это как раз то, что надо. Кстати, знаешь, Гарри, я ведь когда-то играл этот скетч…
— Подожди меня, Рабинович, — сказал мне Голдхендлер, показывая на дверь. — Мы потом поедем обедать.
Я вышел на сцену. Там хореограф орал на группу юношей и девушек, танцевавших под аккомпанемент рояля. Статистки, ранее окружавшие пианиста, теперь сидели в первом ряду партера; я спустился в зал и сел рядом с ними. Они были поглощены беседой, и я мог смотреть на них, сколько влезет. И тут я сообразил, что это — статистки категории «А».
Можно ли словами изобразить красоту? Я это делать не мастак.
Когда-то я думал, что никогда не увижу никого прекраснее и вожделеннее, чем Дорси Сэйбин. Ну и дурак я был! Сейчас я смотрел на десятерых девушек, из которых каждая была в десять раз красивее и обольстительнее, чем Дорси. Дорси была предназначена для таких мужчин, как Моррис Пелкович. А в такую девушку, как одна из этих, мог влюбиться король, президент, миллиардер — и стать ее рабом. Это был вопрос удачи, потому что такие девушки встречаются редко, но это было возможно! Это были Елены Троянские, Гиневры, Изольды. Это были статистки категории «А». Может быть, мне не дано было добиться благосклонности ни одной из них — мог ли я об этом мечтать? — но теперь я мог забыть о Дорси Пелкович, моей утраченной богине. Нет — моей утраченной домохозяйке.
— Финкельштейн, пошли!
Я, должно быть, аж подпрыгнул со стула. Голдхендлер с насмешливым пониманием посмотрел на девушек, и я ждал, что он вот-вот отпустит сальную шутку, но он ничего не сказал. Мы вышли на улицу, чтобы поймать такси. Над подъездом на лесах трудились рабочие, снимавшие вывеску с названием прежнего спектакля.
— Приятно будет, — сказал Голдхендлер, — снова увидеть свое имя на афише. Давно уже этого не было.
В такси мы молчали. Голдхендлер попыхивал сигарой. Я глядел на Бродвей, погруженный в свои мысли, смущенный, подавленный.
— Красивые девушки, — сказал наконец Голдхендлер, нарушив молчание.
— Да. Красивые девушки.
— Ты еще добудешь себе красивую девушку, Рабинович. Но в конце концов тебе нужна будет умная. Это самое важное.
— Ты не поверишь, — сказал Бойд, когда мы вошли в кабинет; вид у него был озадаченный, наверно, такой, как у меня, когда я думал о статистках категории «А». — Ты не поверишь, он звонил всего две минуты назад.
— Кто звонил? — спросил Голдхендлер.
— Джон Барримор, — сказал Бойд, продолжая барабанить по машинке.
— Барримор?
— Он хочет делать «Войну и мир».
Голдхендлер уставился на Бойда, должно быть, впервые в жизни потеряв дар речи.
— Ты не поверишь, я поднял трубку, и это звонил Барримор, — сказал Бойд. — Меня чуть кондрашка не хватила. Оказывается, они все заинтересовались этой идеей: и он, и Этель, и Лайонел. Джон приезжает по делам в Нью-Йорк, и он хочет с тобой об этом поговорить.