Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея
Шрифт:
Наш великий, как все народы, эдемский народ можно принять за скопище врунов и доверчивых идиотов (в одном и том же лице), если забыть, что наша цель - Единство, а не торгашеская (еврейская) правда. Зять явился под мухой, загрохотал в темноте табуретом и разбудил ребенка. Гад? Как сказать... Кто-то возьмет и подумает: "Баре нашлись - выпить нельзя. Нечего табурет на дороге ставить". Вот если зять выкинул ребенка из колыбели и гонял по комнате, как футбол, - чья тут душа не содрогнется! Не думайте, дураков нет верить в эту ахинею, а если кто ахает и всплескивает руками, так это ахают над тем, какие зверства в принципе возможны на белом свете и как хорошо, что никто
Разве слились бы мы в единое МЫ всего-то из-за того, что невестка сама ест что получше, а мужу ввинчивает что похуже - да половина ахальщиц так делали если не сами, так дочки ихние, не то сестры... Не жди Единства без мелодрамы: "Ему холодных макарон накладет, да еще плюнет туда, а себе наварит сисек..."
Единство требовало романтической манеры: все воплотить в одной циклопической фигуре, в одном ослепительном Случае - ведь и у нас все заметное имелось в единственном экземпляре. Один завод (просто Мехзавод), один просто Гастроном, одна просто Милиция, один "Голубой Дунай" (кабак).
Директор - это был озабоченный Гольдин ("Сходи к Гольдину"), Мясник дебелый Володин ("У Володина брали?"), Милиционер - это был Вирьясов, усатый и пузатый, как киногородовой. Распевали даже песенку:
Когда меня мать рожала,
Вся милиция дрожала.
А Вирьяс сказал сердито:
"Родила опять бандита."
Слагали о нем и компенсаторные легенды: ребятам завтра в армию - они взяли и отобрали на танцах у Вирьяса наган, им чего - в армию же! Вирьяс ныл, ныл, они пожалели и закинули пушку в кусты - целый час на карачках лазил с пузом, весь мундир ободрал. Мне плохо запомнилось, как Вирьясов, сурово откинувшись на подушку (некстати разрезвившаяся память подкладывает туда же милицейский свисток), в гробу, кумачовом, как пионерский галстук, величаво отплывал в Лету, - духовой оркестр всегда отшибал у меня память.
У нас был один ассенизатор - Г...чист (в том, что я умалчиваю всем понятные буквы, тоже сказывается моя чуждость: у нас в Эдеме почитались неприличными лишь половые отправления, а кишечные (и их продукты) именовались как есть), дребезжавший в телеге по нашим кочкам, расплескивая зловоние. Его даже не дразнили - настолько он был чужак. Говорили, что он и ест, не слезая со своего вонючего облучка, чуть ли не горбушку в бочку свою обмакивает. Даже эту жалчайшую фигуру мы шлифовали до совершенства.
Ну, а Учитель - это, конечно, был Яков Абрамович. Я сам слышал, молодая мамаша заходилась над сосунком: "А вот как Андрюшенька вырастет большой, да как пойдет в школу, да как скажет: Яков Абрамович, возьмите меня в школу". Яков Абрамович был не директор, не завуч, но символ.
У нас был даже Педераст (точнее, Пидарас) - Жаров, обладатель уличного фольклора типа: "Жаров ему в "Голубом Дунае" при народе заделал". Для педиков даже других слов не осталось: "Ты что, Жаров?" или "Под Жарова захотел?" - и со значением похлопывали правой ладонью по тыльной стороне левой.
Как-то поздно вечерком я оказался в нашей бане-застенке вдвоем с Жаровым. Я приглядывался к нему из угла с вполне понятным обеспокоенным интересом - старался найти в его органах зла и порока некие тайные признаки... иначе с чего он такой дурью увлекается? Кое-что я углядел, но пусть это останется тайной нас двоих - Жаров тоже имеет право на интимность. В предбаннике Жаров заговорил со мной по-хорошему, а у меня поганый язык чесался рассказать ему анекдот про двух педиков в бане: "Вы чего не моетесь?" - "Мыло упало", - каждый, понимаете ли, боялся нагнуться.
Я был истинным эдемцем: не
Да и был ли он этим самым? Мы ведь не доискивались, как оно там на самом деле - "самое дело" интересно только чужакам, для которых существует какой-то еще мир вне Единства с народом.
Помню, за нашим огородом два мужика страшно избивали старика-казаха. Национальная рознь ни при чем - избивавшие тоже были казахи (один в милицейской форме, но вряд ли при исполнении обязанностей). В каком-то беззвучном кошмаре они по очереди разбегались и изо всех сил, как по футбольному мячу, лупасили старика в макушку. Мы стыли в отдалении. Когда они утомились и ушли, юноша-казах в белой рубашке (он все время был рядом, но я сумел разглядеть его, только когда кошмар стал походить на что-то реальное) начал поднимать своего деда - типичного старого казаха, с редкой седой бороденкой, в вельветовом чапане, что ли, в мягких сапогах с остроносыми галошами. Все эти человеческие пустяки немедленно сделались ужасающе пронзительными. И старик, тоже будто во сне, медленно поднялся (невозможно было поверить, что он живой, и крови вытекло на диво мало - будто из прищемленного пальца) и, поддерживаемый внуком, опираясь на кнут, медленно двинулся...
И тут кто-то из пацанов жалостно поднял и подал юноше оберточный конус-кулек с серым сухим киселем - и тот с благодарностью принял. Этот кисель меня и доконал - ведь люди только-то и хотели полакоми... Ладно, лучше не размазывать.
Всем уж до того хотелось придать хоть какой-то смысл этому безумию не тем, чтобы найти причину зла, а наоборот, сделать его побеспричиннее, чтобы оно стало совсем уж нечеловеческим. Тут же выяснилось, что старик всего-то и поднял какую-то бумажку (документ!), которую у милиционера (представитель власти!) ветром вырвало, - и с необычайной кротостью спросил легавого: "Простите, пожалуйста, это не вы обронили?" - а в ответ началось избиение.
С чего, почему, - в Эдеме все, как в сказке - налево пойдешь - коня потеряешь, направо - голову, а с чего, почему - с того, потому.
Мы создавали богов по своему образу и подобию - мы тоже любили так подшутить: помочиться на подсолнух и бросить на дороге - пусть кто-нибудь полузгает.
Большое искусство тоже естественнейшим образом вживалось в нашу жизнь - одни и те же фильмы, по пальцам счесть, разом смотрела вся страна: "Свадьба с приданым", "Кубанские казаки" вливались в наше единство песнями на гулянках ("Каким ты был...") и такими народными героями, как Курочкин и Похлебкина. Дети от пяти до восьмидесяти лет обсуждали фильм "Бродяга" с одинаковым захлебом: бабушка ругала водовоза Джагой, а меня, когда я ленился вставать, - Обломовым.
Классик русской литературы Михаил Юрьевич Лермонтов в наших байках всегда действовал на пару с Пушкиным. Пушкин и Лермонтов - это были страшно находчивые ребята, хоть сейчас к нам на танцы. Особенно Пушкин он и в одиночку не терялся, по любому поводу тут же сочинял стишок.
Как-то пошел он купаться на Дунай, и захотелось ему на бережке отлить. А место открытое. Он застеснялся, залез на дерево и, прячась в роскошной кроне, пустил струю. И надобно ж такой беде случиться, что в это самое время под деревом проходил император Николай. Взбешенный неожиданным поэтическим душем, самодержец вытащил пистолет и наставил его на Пушкина: "Сочиняй стих - а то застрелю!" На что Пушкин, ни секунды не промешкав, выпалил: "Как у берега Дуная Пушкин сс... на Николая".