Во времена Саксонцев
Шрифт:
– Я этого очень хочу, – добавил Витке, – но без учителя обойтись трудно.
Он посмотрел тому в глаза. Их взгляды встретились, у гостя в глазах блеснуло, он почти выдал, что ему доставляло радость желание купца, о котором догадался.
– Долго тут думаете остаться? – спросил Захарий.
– Я? – потягиваясь, выцедил поляк, который, казалось, размышляет, как должен солгать. – Я? По правде говоря, не знаю. Пани Пребендовская взяла меня сюда с собой для писем и для надзора над своим двором, кто знает, как она долго тут пробудет. Я, впрочем, не связан, и отказался бы, если бы мне выпало что-нибудь получше.
Витке
– Вы, должно быть, имеете хорошее положение у пани Пребендовской, – сказал он холодно.
Гость снова задумался с ответом, рот ещё дивней искривился.
– Место моё неплохое, – сказал он, – сказал он, – но оно больше в будущем обещает, чем мне сейчас даёт. Пребендовские теперь пойдут далеко.
Он резко прервался, опустил глаза и замолчал.
– Если бы вы тут дольше остались, – вставил осмелевший Захарий, – вы могли бы, может, найти для меня несколько часов в день и быть моим учителем. Хочу научиться польскому языку, для торговли, и быстро… Естественно, я не хочу требовать этой услуги задаром, а заплатить могу даже хорошо, потому что мне возвратится.
Гость охотно кивнул головой… Витке наливал ему уже третий кубок.
– Я только вас попрошу, – продолжал дальше купец, – чтобы люди не знали о том, что я учу польский.
– Для меня также важно, чтобы Пребендовская не проведала, что я кому-то служу больше, чем ей, – пробормотал, выпивая, гость.
– А! – рассмеялся Витке. – Попав в немилость к Пребендовским, вы сразу легко найдёте себе место, зная немецкий, а Пребендовские известны, подобно Флемингу, тем, что скупы.
Поляк утвердительно кивнул, но, осторожный, говорил он не много, возможно, потому, что чувствовал в себе вино, которое кружило ему голову.
– Я, я, – заикался он, когда купец замолк, – не думаю, что всегда буду держать дверные ручки Пребендовским. Человек должен помнить о себе, потому что другие о нём не подумают. Я сирота, сам себе господин и слуга. Как бедный шляхтич, я не имел для себя иной дороги, только одеть духовное платье.
Говоря это, он потряс полой своего длинного чёрного одеяния, точно оно его обременяло.
– Но двери ещё за мной не закрылись, могу, когда захочу, вернуться в мир. Я по выбору могу направиться туда, куда мне кажется удобным, ищу, размышляю, пробую. Пребендовским временно понадобился секретарь… я пристал к ним, чтобы что-то делать… я не связан, нет…
По говору Витке заметил, что старое испытанное вино подействовало.
– Платят вам всё же? – спросил он, меряя его глазами.
Гость рассмеялся и пожал плечами.
– Платят, платят, – начал он, насмешливо бормоча. – Всё-таки что-то платят! Получу подарок на Новый Год, справят мне одежду, иногда под хорошее настроение от скупого пана что-нибудь неожиданно обломится… Есть время рассмотреть… есть оказия прислушаться.
Он сплюнул и, осушив рюмку, отодвинул её, показывая, что с него уже достаточно. Лоб покрылся испариной.
Витке смотрел и слушал.
– Я вас, – сказал он, подумав, – отговаривать от Пребендовских не намерен. Они вас в действительности могут протолкнуть, но служба тут у них – это неволя, и ничем, кроме надежд, не оплачивается… Осмотритесь…
– Я так и делаю, – потирая огромные руки, сказал гость, – до сих пор не было вариантов лучше.
Оба замолчали. Захарий хотел ему долить ещё, тот
Пан Лукаш Пшебор, потому что так звали секретаря пани Пребендовской, вышел оттуда через полчаса, хорошо захмелевший, улыбаясь себе и мерзко искривляя губы.
– Этому немцу не терпится, – говорил он про себя, – жадный до денег, как они все. Пошёл наш язык в цену! Кто бы надеялся, пан Лукаш на этом выгадает.
II
Было раннее утро. Вчерашним вечером во время обычной игры при рюмках курфюрст, против своего обыкновения, был очень задумчив, не показывал весёлости, и ни остроумием товарищей, ни вином из задумчивости себя не давал вывести. Наконец он удалился со своим любимцем полковником Флемингом и бароном фон Роз.
На следующий день раньше, чем обычно, Флеминг находился уже в кабинете, прилегающем к спальне курфюрста.
Как всё, что окружало любящего роскошь и броскость Фридриха Августа, этот кабинет также отличался великолепием вещей, обивки и украшений, бросающихся в глаза. Золото светилось на креслах, блестело на обоях, на карнизах, и даже ковры, которыми частью был выстелен пол, были пронизаны золотыми нитями. На удобном, широком стуле, наполовину одетый, сидел, опёршись рукой на стол, недавно избранный польский король, и странно это отличалось от окружающей роскоши и элегантности, курил короткую трубку, пуская густые клубы дыма.
Это фигура была такой поразительно панской и красивой, что везде обращала на себя внимание. Среднего роста, чрезвычайно правильно сложенный, с тёмными волосами и глазами, будто бы изящно улыбающимися, Август, может, в Саксонии, где красивых мужчин хватало, был самым красивым из всех. Прежде чем судьба одарила его короной, все соглашались с тем, что имел королевскую внешность.
Уже тогда его сравнивали с Людовиком XIV, хотя величественная эта внешность, важность и красота, которая их смягчала, имели свойственный ему характер. Те, которые дольше и ближе с ним общались, знали, что они были в значительной части плодом великого самообладания над собой, потому что этот курфюрст в кружке своих приятелей, после обильно наполненных чарок, в которых мало кто мог с ним соперничать, совсем менялся и становился до безумия весёлым и свободным сотрапезником. И тогда, однако, кто бы с ним чересчур себе позволил, нашёл бы грозного льва, стянутые брови которого выражали тревогу.
Обычно, однако, Август любил веселье, окружал себя им, шутливые беседы задавали тон и им счастливо заслонял свои более серьёзные мысли.
Сияющее, прекрасное и милое, почти кокетливо улыбающееся лицо его было маской, старательно прикрывающей выражение, какое должно было принять, отражая свои настоящие впечатления, скрываемые перед светом.
Те, что его знали, были в курсе, что и любезность, и весёлость чаще всего были обманчивыми симптомами. Показываемая порой чувственность наполняла страхом, объявляя подходящую бурю, а громкий смех заменял вспышку гнева. Те, что смолоду были при нём, шептали, что более лживого человека, чем он, и более холодного сердца, чем у него, не знали, несмотря на сладость, с какой Август всех приветствовал, и заверений в милости, которыми щедро одаривал.