Вокруг света на 'Коршуне'
Шрифт:
– И вовсе я не оскорбил матроса, ваше благородие. Это вы напрасно на меня!
– обидчиво проговорил он.
– Я, слава богу, сам из матросов и матроса очень даже уважаю, а не то чтобы унизить его. Меня матросы любят, вот что я вам доложу!
Действительно, Ашанин знал, что матросы любили Федотова, считая его справедливым и добрым человеком и охотно прощая ему служебные тычки.
Реплика боцмана еще более смутила Володю, и он уже более мягким тоном и несколько сконфуженно проговорил:
– Но все-таки... ты, братец,
– Ежели с рассудком, так вовсе даже обязательно, ваше благородие! авторитетно и убежденно заявил боцман.
И так как Ашанин всем своим видом протестовал против такого утверждения, то Федотов продолжал:
– Вы, ваше благородие, с позволения сказать, еще настоящей службы не знаете. Вот извольте-ка послужить, тогда и увидите... Меня тоже учили, и, слава богу, вышел человек. Пять лет уже боцманом! И матросы на меня не забиждаются... Извольте-ка спросить у этого самого матросика, ваше благородие! А что эти самые новые порядки, чтоб боцман, ежели за дело, да не смел вдарить матроса, - так это пустое. Без эстого никак невозможно, прибавил боцман, видимо вполне уверенный в правоте своей и сам прошедший суровую школу прежней морской учебы.
Ашанин отошел неудовлетворенный и сконфуженный. Прежней ненависти к этому лихому боцману не осталось и следа.
А боцман сердито заходил по баку, и потом Володя слышал, как Федотов насмешливо говорил одному старому матросу:
– Туда же... лезет! Оскорбил, говорит, матроса. Вы-то, господа, не забиждайте матроса, а свой брат, небось, не забидит. Может, и крепостных имеет, живет в холе и трудов настоящих не знает, а учит. Ты поживи-ка на свете, послужи-ка как следовает, тогда посмотрим, как-то ты сам не вдаришь никого... Так, зря мелет!
– закончил боцман и плюнул за борт.
Возвышенное настроение юноши сразу пропало, и ему сделалось почему-то совестно перед боцманом, который ударил матроса.
III
Ветер дул попутный, и потому "Коршун" прекратил пары и поставил паруса.
Плавно раскачиваясь по океанской волне, громадной и в то же время необыкновенно спокойной, равномерно и правильно поднимающей и опускающей судно, "Коршун" взял курс на Брест. Там корвет должен был пополнить запас провизии и в лице этого военного порта надолго распроститься с Европой.
Под вечер ноябрьского дня просвистала дудка и раздался затем крик боцмана: "Пошел все наверх на якорь становиться!"
Корвет проходил между серых скал с видневшимися на них батареями, около которых мирно шагали по эспланадам часовые, закутанные в серые плащи.
Французы-пассажиры радостно смотрели на родные берега.
– Что, Галярка, небось, рад?
– говорил Ковшиков.
– Кто, братец ты мой, не рад своей стороне?
– заметил Бастрюков, сочувственно посматривая на своего любимца Жака, который щеголял в новых крепких сапогах, сработанных на славу Бастрюковым.
– Небось, пойдет к отцу,
– прибавил он.
– Ишь, улыбаются... Свою землю почуяли!
– раздалось чье-то замечание.
Рейд начал открываться. Корвет прибавил хода и кинул якорь вблизи одного французского военного фрегата. Город виднелся вдали на возвышенности.
Тотчас же спустили баркас и предложили французам собираться. Сборы бедных моряков были недолги. Старик-капитан был тронут до слез, когда при прощании ему была выдана собранная в кают-компании сумма в триста франков для раздачи матросам, и вообще прощанье было трогательное.
Особенно горячо тряс руку Жака Бастрюков, и когда баркас с французами отвалил от борта, Бастрюков еще долго махал шапкой, и Жак, в свою очередь, не оставался в долгу. И долго еще смотрел матрос вслед удаляющемуся баркасу.
– Что, Бастрюков, жалко французов?
– спросил Володя.
– Тоже чужие, а жалко... Теперь пока они еще места найдут... А главное, баринок, сиротки Жаку жалко... Такой щуплый, беспризорный... А сердце в ем доброе, ваше благородие... Уж как он благодарил за хлеб, за соль нашу матросскую. И век будут французы нас помнить, потому от смерти спасли... Все человек забудет, а этого ни в жисть не забудет!
Не прошло и получаса, что корвет бросил якорь, как из города приехали портные, сапожники и прачки с предложением своих услуг и с рекомендательными удостоверениями в руках. В кают-компании и в гардемаринской каюте толкотня страшная.
Ворсунька в палубе отдает белье Ашанина и сердится, что пожилая бретонка не умеет считать по-русски, и старается ее вразумить:
– Ну, считай, тетка, за мной: одна, две, три, четыре...
Бретонка улыбается и, словно попугай, повторяет за матросом:
– Одна, деве, тьри, читирь...
– но затем сбивается и продолжает: sinq, six...*
______________
* Пять, шесть (франц.).
– Опять загалдела, тетка... Ишь лопочет, мне и не понять. Уж вы, барин, не извольте опосля с меня спрашивать... я по-ихнему не умею!
– обращается Ворсунька к Володе.
– Може, чего не хватит, я не ответчик... А барыня, маменька, значит, ваша, велела беречь белье.
Володя вмешивается в спор вестового с прачкой, и дело скоро кончается. Прачка забрала узел и пошла к другой каюте брать белье.
– А фитанец, тетка?
– испуганно восклицает Ворсунька.
– Ничего не надо!
– успокаивает его Ашанин.
– Она дала мне счет белья. Этого довольно.
Вертятся прачки и в палубе. Но матросы не отдают своего белья.
– Сами, тетенька, постираем.
Только некоторые унтер-офицеры да фельдшер решаются на такой расход. И один из унтер-офицеров пресерьезно говорит быстроглазой, востроносой молодой прачке, отдавая ей белье:
– Ты, смотри, кума-кумушка, вымой хорошенько. Чтоб было вери-гут, голубушка!