Вокзалы
Шрифт:
Пел весь театр, пел человек в пиджачке, писавший теперь книгу о России. И для него еще раз подтвердилось, прочувствовалось, что его бумажные листы, написанные на четвертом этаже, и то темное колыханье — в песнях, в воплях, в дорогах, что называется народом — одно: и то и другое излито из единого, вечного, дремлющего где- то за тайной и великой чертой.
Да, конечно, Мусоргский, Пушкин, оковавшие Неву граниты, растопыренные белокудрые колонны, поток грохочущих городов, наклоненных из московских колоколов в будущность — это прояснения, это овеществленные ритмы того — неоформленного, разгадываемого,
И сквозь крики пронзились гимны — они распирали театр своей медленной мощью — они были о том же: оправдывая торжественные кабинеты, бреды книг — над войной, над гибелью вставали восходом всемирных слав…
В человеке напряглось до краев, им, темными падями пространств, какими-то вздыбленными огромностями кричало:
…в болях и ранах утвердился!..
Была лихорадочная ночь, как и вчера с панелей не сходили толпы, прикованные глазами к витринам, шепотом передавали друг другу известия о Галиции, о Львове. Ночь была жуткой оттого, что начиналась еще где-то битва на Марне: как будто невидимо, за тихой и океанной чернотой ночи загорались окраи самой земли. Бессонной напряженностью светились окна министерств, Главного Штаба.
И еще искрились зеркала Пассажа, за стеклами млели драгоценности, напоминая о тревожных ночах, о шеях целуемых, отданных до утра всем; шепот о полковнике генерального штаба, давно в этих коридорах передавшем мобилизационный план господину в цилиндре; план был сфотографирован на Надеждинской: тогда такая же была ночь, нависающая хмурой, знающей темью, из проулков, затаенными фонарями; тогда за драгоценностями приезжала женщина или девушка — в авто, в мглу улыбались тяжелые, зеленоватые ее глаза, виселицей качалась мгла…
Может быть и не было ничего.
Полустанок двадцать верст за Рассейском, в ногайских полях. Господ Араповых отвез туда однажды ямщик вечером осенним.
Глазел ямщик на платформе, заткнув кнутовище за пояс, и не узнавал полустанка: вот шли поезда стена за стеной, вот накатывали народищем — даже рот сам собой развалился от дива. И ахнуло с поездов и тренькнуло гармошкой — это по сердцу тренькнуло — гульбой, солдатчиной непросветной! — раскатилось жидкой урой — за полустанок, в осенние поля; кричали:
— Ура — а-а — а! Во Льво — о-ове!..
Буфетчик ополоумел, выкатил откуда-то водку в буфет, сторож развешивал флаги, на полустанке пили водку прапорщики и какие-то господа в светлых пуговицах, прапорщики были угрястые, молодые, здоровенные, во всем новеньком, с прозолочью, налились кровью, пили, поили ямщика, кричали:
— Наши во Львове, ура — а-а!..
Потом выломились на платформу, за ними и ямщик, злой и веселый от водки; ах, рисковые были ребята прапорщики, видно было, что первой пулей расколет таким башки, свалит, закровянит угри!., и жалко их было, и все в нем, в ямщике, горело насквозь… А прапорщики, налитые кровью — в сад, сверкнули белые шашки — как на смерть, давай полосовать чахлое вокзальное деревье с корнем, давай скрипеть зубами — кого бы еще…
— Ыхх!.. во Льво — ве — е!..
И ямщик не вытерпел — скрипя зубами, бежал к лошадям, пал в тарантас, стегнул по всем трем — так стегнул,
— Ва Льво — ви — и-и — и!..
Непонятное было, темное слово, — а вот цапало от него за самое нутро, до пляски… И там — над каменными площадями — далеко — плавило хмурь кабинетов, брызгало охмелевшими огнями из комнат, из витрин — из горизонтов сказочно вставало крышами, куполами обещанных городов, ночи могли стать еще блаженней…
Встречные в осенних потьмах телеги шарахались и жались к жнивью; шли телеги гужом к вокзалу, в них сидели темные, горбясь, свесив ноги в бурьян, лежали ничком бабы, глухо голося. Кого это пронесло? Прохрипели и упали в тьму араповские звери, убивая ямщика, — он кричал, обезумев, в поля. Уже не случилось ли страшное что в далекой той земле, не к худу ли?..
И у росстани, под Рассейском, где караульщик, зайдя под соломенный омет, лег грудью на положок — проухало бурей, бубенцами, стоячий прогикал в тарантасе, махал руками, застя звезды — ва Льво — ви — и! Перекрестился караульщик — и нет никого: хлещет где-то в проулках ветром, звоном, бесом гуляет и хлопочет под окнами. И Рас- сейск спит, снится ему — обложило чернотой, из нее плач, крики загубленных, наважденье…
И в улицах где-то проскакало мимо Тольки с Кала- бой — в темных улицах, в пустом покинутом сквере бродили друзья, говорили — о чем говорили? — как-то теплее было вдвоем. День долог и постыл — у одного за прилавком, у другого на службе у податного; вечером или ночами сидит Толька над книгами, на аттестат зрелости, — а то вот так, — осилит когда тоска — пойдут плутать по улицам, по собачьим пустырям — и что ему в Калабе? — а вот теплее с ним, в тепло, в спокой какой- то жмется, жмется сирая будто душа. А Рассейск не опомнится еще от ильинской ночи; не поют девки по заречьям — только ветер свистит в ветлах, в заречье, гар — моньи порой там взыграют — нехорошо, тоскливо, ма- терно. И Калабе некуда кроме — жмется к Толькиному теплу; когда спросит:
; — Друг ты мне?
Г — Друг.
— Можбыть, сичас друг, а вот ученье пройдешь, к благородным пристанешь… С господами зачнешь гулять.
— Ну их к черту! — Толька махнул рукой, как на плевое.
Такой вот ночью проскачет гиком с поля, рванет разгулом, гибелью — и канет: обступит опять ночная всемирная глухота. Обманная это глухота: где-то за ней валится и шатается тысячегорлый крик, шатаются огромные земли — идут там страшные и сверкающие времена…
Не оттуда ль донесется?..
Тесные, убогие стояли улицы, низко придавленные ночью. Ветры обдували каланчу над мутным базарным изволоком, от колоколов церковных сам собой шел тихий звон — из времен дальних. В эту ночь, в эту тоску — молодости караулить у крыльца, целовать теплые, вырвавшиеся тайком на минуту, торопливые губы — упасть в ветры, забыть!.. — но не было никого, плутали двое сквозь уездную ночную нежить, толкались друг о друга. За араповским садом мутно и осанисто плыли. белые колонны, в колоннах пустой дом; чудились дворцы, ее вальсирующие ноги… нехорошо свистел ветер в заречных ветлах.