Волчий зал
Шрифт:
— Но он же выступил против вашей милости!
Гаскойн, который внимательно ловит каждое слово, вставляет:
— Не очень-то вы хорошо себя зарекомендовали, сударь, переча королю и милорду кардиналу; я отлично помню вашу речь, и заверяю, как заверят вас еще многие, что вы не снискали себе расположения, Кромвель.
Он пожимает плечами.
— Я не искал расположения. Не все такие, как вы, Гаскойн. Я хотел, чтобы палата общин извлекла урок из прошлой кампании. Одумалась.
— Вы сказали, мы проиграем.
— Я сказал, мы разоримся. Но уверяю вас, наши войны заканчивались бы еще хуже, если бы снабжением
— В тысяча пятьсот двадцать третьем году… — начинает Гаскойн.
— Надо ли сейчас разыгрывать те сражения по новой? — спрашивает кардинал.
— …герцог Суффолк был всего в пятидесяти милях от Парижа.
— Да, — говорит Кромвель, — а вы знаете, что такое пятьдесят миль для полуголодного пехотинца, который засыпает на мокрой земле и просыпается окоченевшим? Для обоза, когда телеги по оси увязают в грязи? А что до побед тысяча пятьсот тринадцатого… оборони нас Господь.
— Турне! Теруан! [12] — восклицает Гаскойн. — Вы что, слепы? Два французских города взято. Король проявил на поле боя чудеса храбрости!
Будь мы на поле боя, думает он, я бы плюнул тебе под ноги.
— Если вы так любите короля, почему бы вам не поступить к нему на службу? Или вы и так уже на жаловании у его величества?
Кардинал тихонько откашливается.
— Мы все служим королю, — говорит Кавендиш.
А кардинал добавляет:
12
Турнеи Теруанн— французские крепости, захваченные англичанами входе военной кампании против Франции в 1513 г. Эти победы были предметом национальной гордости англичан, в особенности короля Генриха, хотя Томас Кромвель отзывался о них скептически, сравнив обе крепости с собачьей конурой.
— Томас, мы все — творения его рук.
Они садятся в барку. Над нею реют флаги: роза Тюдоров, две черные корнуольские галки — символ святого покровителя Вулси, Томаса Бекета. Кавендиш, хлопая глазами, восклицает: «Гляньте, сколько лодок на реке! Так и снуют!» В первый миг Вулси думает, что лондонцы вышли попрощаться. Но когда он всходит на барку, с лодок несутся гогот и улюлюканье. На пристани собрались люди, и хотя кардинальская стража их сдерживает, нет сомнений, что намерения у толпы самые враждебные. Когда барка начинает двигаться вверх по реке, а не вниз, к Тауэру, слышны вопли и угрозы.
И вот тут-то кардинал теряет власть над собой: падает на скамью и говорит, говорит, говорит до самого Патни.
— За что меня так ненавидят? Что они от меня видели, кроме добра? Сеял ли я вражду? Нет. Доставал зерно в неурожайные годы. Когда взбунтовались подмастерья, на коленях в слезах молил его величество помиловать зачинщиков, уже стоявших с веревками на шее.
— Толпа, — произносит Кавендиш, — всегда жаждет перемен. Видя, как великий человек вознесся, она хочет его низвергнуть, просто ради новизны.
— Пятнадцать лет канцлером. Двадцать — на службе у короля, а перед тем — у его отца. Не щадил себя — вставал рано, трудился допоздна…
— Вот что значит служить властителям, — замечает
— Властитель не обязан быть постоянным, — произносит он, а про себя думает: я ведь могу не утерпеть и выбросить тебя за борт.
Кардинал перенесся на двадцать лет назад, в прошлое, когда молодой король только вступил на престол.
— Заставьте его трудиться, говорили некоторые, но я отвечал, нет, он молод, пусть сражается на турнирах, охотится, выпускает соколов и ястребов…
— Играет на музыкальных инструментах, — подхватывает Кавендиш. — Его величество все время перебирает струны лютни или мандолины. Поет…
— У вас он просто Нерон какой-то.
— Нерон? — Кавендиш вздрагивает. — Я такого не говорил!
— Добрейший, мудрейший государь в христианском мире. Я не слышал, чтобы кто-нибудь сказал о нем хоть одно худое слово…
— И не услышите, — замечает он.
— Чего я только не делал! Пересекал Ла-Манш, как другой переступает через ручеек мочи на улице! — Кардинал качает головой. — Днем и ночью, в седле и за четками… двадцать лет…
— Это как-то связано с английским характером? — пылко спрашивает Кавендиш, все еще вспоминая разъяренную толпу на пристани; даже и сейчас люди еще бегут вдоль берега, свистя и делая непристойные жесты. — Скажите, мастер Кромвель, вы бывали за границей: англичане что, особенно неблагодарная нация? Мне кажется, им нравятся перемены ради перемен.
— Не думаю, что дело в англичанах. Скорее просто в людях. Они всегда надеются, что новое будет лучше.
— Но что они выиграют? — настаивает Кавендиш. — Сытого пса сменит голодный, кусающий ближе к кости. Место человека, разжиревшего от славы, займет тощий и алчный.
Он закрывает глаза. В серой воде смутно отражаются три силуэта — аллегория Фортуны. В центре — Низверженное величие. Справа Кавендиш, олицетворение Добродетельного советчика, бормочет ненужные, запоздалые слова, которые опальный вельможа слушает, склонив голову; он сам в роли Искусителя слева, и кардинальская рука, унизанная перстнями с гранатами и турмалинами, до боли сжимает его руку. Джордж давно отправился бы за борт, не будь сказанное, при всей своей банальности, по сути верно. А почему? Из-за Стивена Гардинера. Негоже называть кардинала разжиревшим псом, но Стивен определенно алчен и тощ. Недавно король назначил мастера Стивена своим личным секретарем. Не так уж мало людей, вышколенных кардиналом, служит теперь при дворе, но Гардинер, если сумел правильно себя поставить, ближе к его величеству, чем кто-либо другой, за исключением человека, стоящего подле монаршего стульчака с подтиркой в руках. А было бы неплохо, если б и эту обязанность поручили мастеру Стивену.
Кардинал закрывает глаза. Из-под век проступают слезы.
— Воистину, — вещает Кавендиш, — Фортуна непостоянна, прихотлива и переменчива.
Он быстро — пока кардинал не видит — сдавливает пальцами себе горло. Кавендиш, правильно поняв его жест, умолкает. Они растерянно переглядываются. Один слишком много наговорил, другой слишком много передумал. Есть ли золотая середина? Он скользит взглядом по берегам Темзы. Кардинал по-прежнему плачет, сжимая его руку.
Берег уже не внушает опасений. Не потому, что в Патни англичане менее переменчивы. Просто там еще не знают.