Волчий зал
Шрифт:
Судьба распорядилась, чтобы сражения в Патни не было. Женщины уже приготовили хлебные ножи, мужчины держали под рукой плотницкие тесла и мясницкие топоры. Однако военная мясорубка Тюдора перемолола восставших раньше, в Блэкхите. Теперь страшиться было некого. Кроме Уолтера.
Сестра Бет говорит:
— А знаешь про великана, Болстера? Он узнал, что святая Агнесса умерла. От горя он отсек себе руку, кровь потекла в пещеру, которую нельзя заполнить, потому что там внизу дыра — через морское дно, к центру земли, до самого ада. И так он умер.
— Хорошо,
— Умер до следующего раза, — говорит сестра Бет.
Итак, он родился в неведомый день. В три года собирал хворост для кузни.
— Видали моего? — говорил Уолтер, ласкового трепля его по голове. Отцовские пальцы пахли дымом, ладонь была твердая и черная.
В последние годы, разумеется, ученые мужи не раз пытались вычислить дату его рождения по характеру и судьбе. Юпитер в благоприятном аспекте указывает на процветание. Восход Меркурия обещает умение легко и убедительно говорить. Если Марс не в Скорпионе, то я не знаю своего ремесла, говорит Кратцер. Его матери было пятьдесят два, и все думали, что она не сможет ни зачать, ни разродиться. Она таилась от всех, прятала живот под широкой одеждой, пока было можно. Он родился и все спросили: ой, что это?
В середине декабря Джеймс Бейнхем, барристер из Миддл-темпла, кается в ереси перед епископом Лондонским. В Сити говорят, Бейнхема пытали, сам Мор задавал ему вопросы, стоя рядом с палачом, пока тот вращал ворот дыбы, требовал назвать, кто еще в судебных иннах заражен лютеровым лжеучением. Через несколько дней сожгли вместе монаха и кожевника. Монах вез книги через Норфолкские порты и, на свою голову, через док святой Екатерины, где поджидал с приставами лорд-канцлер. У кожевника нашли собственноручно переписанное сочинение Лютера «О свободе христианина». Всех их он знал: униженного и раздавленного Бейнхема, монаха Бейфилда, Джона Тьюксбери, который, видит Бог, не был доктором богословия. Так заканчивается год: в клубах дыма, в облаке человеческого пепла над Смитфилдом.
В первое утро нового года он просыпается до света и видит рядом с кроватью Грегори.
— Отец, надо вставать и ехать. Тома Уайетта арестовали.
В следующий миг он уже на ногах. Первая мысль: Томас Мор нанес удар в сердце Анниного кружка.
— Куда его увезли? В Челси?
Грегори обескуражен.
— Почему в Челси?
— Король не может допустить… слишком близко… У Анны есть книги, она их ему показывала… он сам читал Тиндейла… кого Мор арестует следующим, короля?
Он берет рубаху.
— Мор тут ни при чем. Несколько остолопов устроили в Вестминстере дебош: прыгали через костер, били окна, как это обычно бывает… — Голос у Грегори усталый. — Затем подрались с дозорными, их отвели в участок, а сейчас прибежал мальчишка с запиской: не соблаговолит ли мастер Кромвель приехать и сделать стражнику новогодний подарок?
— Боже… — Он садится на постель, внезапно остро сознавая свою наготу: ступни, икры, ляжки, срам, волосатую грудь, щетину — и внезапно проступивший на плечах
Грегори говорит зло:
— Ты обещал быть ему отцом, вот и будь.
Он встает.
— Позови Ричарда.
— Я поеду с тобой.
— Езжай, если хочешь, но Ричард мне нужен на случай осложнений.
Никаких осложнений, просто долгий торг. Уже светает, когда молодые джентльмены, побитые, всклокоченные, в разорванной одежде цепочкой выходят во двор.
— Фрэнсис Уэстон, доброе утро, сэр, — говорит Кромвель, а про себя думает: «Знал бы, что ты здесь, не стал бы выкупать». — Почему вы не при дворе?
— Я там, — отвечает Фрэнсис, дыша вчерашними винными парами. — В Гринвиче, не здесь. Понятно?
— Раздвоение. Конечно, — говорит он.
— О, Господи. Господи Иисусе Христе. — Томас Уайетт щурится от слепящего снега, трет виски. — Больше никогда.
— До следующего года, — хмыкает Ричард.
Кромвель поворачивается и видит, как на улицу, волоча ноги, выходит последний из молодых джентльменов.
— Фрэнсис Брайан. Я мог бы догадаться, что без вас тут не обошлось. Сэр.
Кузен леди Анны дрожит от первого новогоднего морозца, как мокрый пес.
— Клянусь грудями святой Агнессы, пробирает!
Дублет на Фрэнсисе порван, ворот у рубашки болтается, одна нога в башмаке, другая — без, чулки спадают. Пять лет назад на турнире ему выбили глаз; повязка, видимо, свалилась в драке, и видна сморщенная, нездорового цвета глазница. Фрэнсис обводит двор единственным уцелевшим оком.
— Кромвель? Я не помню, чтобы вы были с нами вчера ночью.
— Я был у себя в постели и предпочел бы в ней оставаться.
— Ну так езжайте обратно! — Фрэнсис, рискуя упасть, вскидывает руки. — У какой из городских женушек вы нынче ночуете? У вас, небось, по одной на каждый день святок?
Он уже готов хохотнуть, но тут Брайан добавляет:
— У вас ведь, у сектантов, женщины общие?
— Уайетт, — поворачивается он к Тому. — Скажите своему другу прикрыться, пока не отморозил срам. Ему уже и без глаза не сладко.
— Скажите спасибо! — орет Томас Уайетт, раздавая приятелям тычки. — Скажите спасибо мастеру Кромвелю и отдайте, сколько мы должны. Кто еще приехал бы в такую рань с открытым кошельком, да еще в праздник? Мы могли просидеть здесь до завтра.
Не похоже, что у них на круг наберется хотя бы шиллинг.
— Ничего, — говорит он. — Я запишу на счет.
II «Ах, чем бы милой угодить?»
Пришло время пересмотреть договоры, на которых стоит мир: между правителем и народом, между мужем и женой. Договоры эти держатся на усердном попечении одной стороны об интересах другой. Господин и супруг защищают и обеспечивают, супруга и слуга повинуются. Над хозяевами, над мужьями — Господь. Он ведет счет нашим непокорствам, нашим человеческим безумствам и простирает Свою десницу. Десницу, сжатую в кулак.