Волчья тень
Шрифт:
– Нам туда, – говорю я.
Джорди усмехается:
– Именно это я и хотел сказать.
– Не сомневаюсь! – хмыкаю я, возвращая ему скрипку. – Ты есть хочешь?
– Немножко.
– Достаточно, чтобы попытаться взломать жестянку?
– Пока нет.
Я направляюсь по дороге, держась левой обочины.
– Только если услышим машину… – начинаю я.
– Перепрыгну через обочину и скроюсь в лесу, не успеешь ты пропеть «Черт священника унес».
Я смеюсь:
– Долго придется ждать, пока я вспомню слова. Через час начинает моросить
Джорди вытаскивает из рюкзака жакет и куртку и предлагает мне на выбор. Я выбираю жакет, а он натягивает куртку. Волосы у нас слиплись и висят влажными прядями, на лицах – слой туманной измороси, но мы бодро шагаем дальше, пока с очередной вершины не видим под собой окраины Тисона. В сотне ярдов впереди гравийная дорога смыкается с асфальтированной, но нам она уже не нужна. Теперь я точно знаю, где мы. Прямо под нами – Козлиный Рай, задворки Тисона, отданные во владение «белой швали». Я здесь выросла. Я знаю все дорожки через лес и поля.
– У тебя все хорошо? – спрашивает Джорди.
Я оборачиваюсь к нему, потом оглядываюсь назад на дорогу. Мне трудно описать нахлынувшую на меня мешанину чувств, но ни к одному из них не подходит слово «хорошо».
– Не очень, – признаюсь я. Раньше ни за что не призналась бы. – Но раз уж мы забрались так далеко, можем дойти до конца.
Он ничего не говорит – просто опускает руку мне на плечо и легонько пожимает. Я отвечаю ему бледной улыбкой, и мы начинаем спускаться.
Тисон, июнь
Я сама не знаю, чего ждала. Наверное, что все будет таким, как прежде. Но, конечно, ничего не осталось таким же, да и не могло остаться.
Первый намек я получаю, когда мы выходим на поле за нашим домом, и я вижу, что моего старого дерева больше нет. Все, что осталось от дряхлого доброго чудища, – обгорелый почерневший пень, да и тот прогнил и захвачен поганками и муравьями. Я вспоминаю, как еще совсем маленькой выбиралась из дому, если мне нужна была передышка – хоть днем, хоть ночью, – и просто валялась под ним, разглядывая его крону.
Все его жильцы были моими знакомыми. Мотыльки, спящие весь день, почти сливаясь с корой, и цепочка муравьев, марширующих вверх и вниз по стволу. Рыжие белки и бурундуки – вечные соперники. Старая ворона, каждый вечер залетавшая погостить, и сойки, сердито вопившие при моем приближении. Зяблики и воробьи перепархивали с ветки на ветку, а иногда с нижней ветви на меня поглядывал енот.
Я следила за их приключениями, как иные следят за судьбами героев мыльных опер, и сочиняла истории, объяснявшие, почему они делают то, что делают. А ночью я видела сквозь его листву звезды и внушала себе, что это эльфы или хотя бы огоньки духов.
В
Теперь ничего не осталось. Ни дерева, ни девочки.
Наверное, я простояла там целую вечность, уставившись на почернелый обрубок. Джорди откашливается, и я моргаю, словно просыпаясь.
– У тебя все хорошо? – спрашивает он. Кажется, этот вопрос становится лозунгом дня.
– Я с ним дружила, – говорю я ему, указывая на пень. – Может, единственный друг моего детства.
Что-то мелькает в его глазах – не пойму что. Возможно, сочувствие к той малышке. Или собственные невеселые воспоминания. Скорее и то и другое. Он молча кивает.
Дождик прекратился, но небо не проясняется. Я отрываю взгляд от пня, и в груди у меня что-то сжимается при виде задней стены нашего дома. Вот она нисколько не изменилась, разве что еще чуточку потемнела и облупилась. Я вижу свое окно – на нем так и нет занавески. Подходя ближе, я начинаю понимать: дело не в том, что новые жильцы так же бедны, как были мы. Просто дом заброшен. Лужайка на заднем дворе совсем заросла, если этот бурьян можно еще назвать лужайкой, и все вокруг в запустении.
Мы проходим уличную уборную. Дверь ее висит на одной петле.
– Вы и вправду этим пользовались? – не верит Джорди.
Я киваю:
– Внутреннего водопровода у нас не было – только колонка с ручным насосом на кухне. Конечно, уборная в те времена была покрепче.
Но не намного.
Я осознаю, что, в сущности, дом и двор мало переменились. Здесь всегда было не прибрано и неуютно: ржавый корпус легковушки у передней двери, горы хлам, вроде старых холодильников и прочего металлолома – на заднем дворе. А внутри дешевая мебель, от которой прежние хозяева пожелали избавиться. Часть – подарена на бедность, часть – подобрана на свалке.
Мои родители редко считали необходимым навести хоть какое-то подобие порядка, а если считали, наводили его руками детей. Обычно это рассматривалось как наказание – особенно для мальчиков. Я прибиралась в доме и на дворе, потому что не могла жить в грязи, которая накапливалась без моей уборки. А скорее всего это был способ забыть об ужасах существования – отвлечься от них за яростными взмахами веника или за тщательной прополкой лужайки.
Единственная перемена, какую я ощущаю здесь: дом больше не таит угрозы. Грустное ощущение, правда?