Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье
Шрифт:
Окончив Сельскохозяйственную академию имени Тимирязева, он попросил, чтоб его послали «в самый захудалый совхоз животноводом». В те годы было решено создать несколько новых совхозов в Сарпинских степях, на границе с Черными землями, и люди, знавшие Ермолаева, рекомендовали назначить его директором одного из таких совхозов.
И здесь, в степи, он однажды влюбился в Груню Пальчикову. Фу ты, черт возьми! Даже теперь, при воспоминании, он восклицает: «И фамилия-то какая — Пальчикова». Но тогда так не восклицал. Это была миловидная девушка, журналистка, нередко посещавшая совхоз. Она на страницах
— Я избрала композитора Митю Дунаева. Ох, какой он нервный! А Ермолаев — спокойный, как вода в ведре…
И вот — Елена Петровна Синицына.
— Да. За такую можно полжизни отдать. — Он неотрывно глядел в пылающий костер. — Но нужен ли ты ей? — И не знал, что Елена сидит неподалеку, у стога, думает о нем и тоже шепчет:
— Ну, очнись… ну, посмотри в мою сторону… и если хочешь, приходи сюда. Приходи… И тогда что будет, то и будет. — Произнося это, она зябко куталась в платок. Нестерпимо холодно становилось ей: сразу же вырастал образ Акима Морева, и его опечаленные глаза возникали перед ней в темноте. И тогда она мысленно кричала, глядя на Ермолаева: «Нет, нет, не приходи! Я все равно не приму тебя, я прогоню тебя, и даже то, что появилось у меня к тебе, умрет так же, как оно умерло у Люси к Любченко…»
Далеко за Волгой, в казахстанских полупустынных степях, уже поднималось солнце, вонзая в глубину неба огненные мечи.
Ермолаев поднялся от костра, подошел к машине и, разбудив шофера, что-то сказал ему, показывая в сторону фермы, затем надел было на голову кепку с широким верхом, но тут же швырком бросил ее в кузов машины и напрямую, через лиман, зашагал от восходящего солнца.
Елена вспомнила, что он обещал заглянуть к ней на заре, и скрылась за стогом, вначале не желая, чтобы Ермолаев знал, что она тут провела ночь. Но, скрывшись, решила: «А почему должна таить? Пойду и скажу: «Видела, как вы сидели у костра».
Она вышла из засады и, идя наперерез, позвала:
— Оглянитесь! Я здесь, Константин Константинович!
Он крупным шагом, перескакивая ямины лимана, направился к ней, просветленно глядя на нее, ничего не видя под ногами.
— Споткнетесь, — предостерегла она, смущенно глядя на него, и, заметив в его волосах сухие травинки, добавила: — Степь забросила памятку. Я уберу ее.
Он опустил голову и заложил руки за поясницу, хотя очень хотелось ему в этот миг обнять хрупкое, как ему казалось, тело Елены. Но он этого не посмел сделать, а только сказал:
— Ну, а вы как… что… надумали?
— Да, — неожиданно для самой себя ответила она. — Еду к вам. Но сначала… присмотрюсь.
— Спасибо, — чуть погодя, идя рядом с ней к ферме, произнес он.
— За что спасибо? — спросила она, видимо ожидая тех слов, какие должны бы вырваться из уст Ермолаева, но услышала другое:
— Спасибо за то, что вы доверяете мне.
«Эх, ты! Такой верзила, — любовно-насмешливо произнесла она про себя, — а робеешь сказать то, что рвется из души».
Когда они приблизились к ферме, где уже стояла «Победа», обогнавшая их, Елена
— Я сейчас, — и вошла в саманушку.
Здесь девчата как сидели вчера на кошме, так и заснули.
Она разбудила их и сообщила:
— Девочки! Еду на несколько дней в совхоз к Ермолаеву. Скоро вернусь. И, если мне понравится, перебазируемся туда все. А теперь, Люсенька, пошли кого-нибудь из подруженек в Разлом, пусть скажет Ивану Евдокимовичу, куда я поехала, и, если нужна буду, пусть вызовет телеграммой.
Елена то и дело оглядывалась на утопающие в утренней дымке саманушки, кошары, на стог сена, стоящий на краю лимана, — такой знакомый, родной, овеянный той романтикой, какая бывает у человека в юные годы, когда и в стогах, и в травах, даже в покосившихся плетнях видишь ее или его.
Ермолаев сидел рядом с Еленой и боялся шевельнуться, при толчке прикоснуться к ней, посмотреть ей в глаза. И только когда они отъехали от фермы на порядочное расстояние, когда даже центральная усадьба Степного совхоза утонула в мареве, он, лишь бы не молчать, заговорил:
— Видите, как цветут тюльпаны, Елена Петровна?
Тюльпаны в самом деле пламенели, заливая степь огнищем, особенно ярким сейчас, при восходе солнца.
— Как не видеть! — сказала она.
— А знаете ли, в Голландии богачи увлекались разведением тюльпанов… и цены на иные экземпляры были очень высокие, чуть ли не имения отдавали за редкий экземпляр тюльпана. — Ермолаев рассмеялся. — Вот сколько имений смогли бы мы с вами приобрести за наши степные тюльпаны!
— Да, заработали бы, — смеясь подчеркнула она, тоже понимая, что молчание становится тягостным, и в шутку спросила:
— А вам очень хочется приобрести имение?
— Одно бы… в подарок вам, — пошутил и он.
— И я стала бы помещицей!
— Не вышло бы из вас помещицы: слишком вы… — и он смолк.
— Что «слишком я»?
— Слишком вы… не похожи на помещицу. Нет. Бы могли бы стать скульптором, — неожиданно проговорил он и впервые за дорогу посмотрел на нее. — Да, да. Скульптором.
— А почему? — И Елена почувствовала, что боль уходит из ее сердца и что ей просто хочется говорить с Ермолаевым. — Почему? — настойчиво переспросила она.
Он ответил не сразу.
— Видите ли… скульптор, по-моему, должен быть человеком упрямым, в хорошем смысле этого слова. Энергичным, умным.
Она рассмеялась.
— Вы полагаете, во мне все эти качества есть? А если они есть, то, стало быть, не нужны ветврачу? Я, значит, не ту избрала себе специальность?
— Вы скульптор в своей области, — чуть погодя и еле слышно проговорил он.
«Робеет, даже хваля меня. Робкий, как ребенок… значит, чист душой и сердцем», — подумала она и посмотрела ему в глаза, как бы говоря: «А ты скажи. Скажи все, что думаешь и, главное, чувствуешь».
Елене казалось, что она господствует над этим человеком, и это опять-таки польстило ей. Перед Акимом Моревым она все время чувствовала себя маленькой, порой стесненной, будто в скорлупе, и, признаться, временами побаивалась его. А тут ни страха, ни боязни, ни стесненности, а что-то новое, совсем еще не испытанное.