Волк среди волков
Шрифт:
Забегали по коридорам надзиратели и уборщики из арестантов, уговаривая, перешептывались через двери с бунтовщиками. Отпирая камеры благонамеренных.
«Сами посудите, никто в Германии не получает другой еды… доллар… Рурская область… В ближайшее время начнем составлять уборочные команды, будем рассылать их по крупным поместьям. Раз в неделю пачка табаку, каждый день мясо — при хорошем поведении…»
Шум понемногу стихает. Уборочные команды… мясо… табак… хорошее поведение… Это просачивается сквозь стены, укрощает возмущенные желудки — хоть какая-то перспектива, надежда на сытную
— Ну-ка, попробуйте, каково живется без «поганой глины».
Железные двери с грохотом захлопываются.
Несмотря на ранний час, в Берлине, в Баварском квартале, в квартире графини Муцбауэр горничная Зофи уже встала. Комната, где она живет вместе с крепко спящей еще кухаркой, так тесна, что в ней, кроме двух железных коек, едва умещаются два стула, — так что Зофи пишет свое письмо на подоконнике раскрытого окна.
У Зофи Ковалевской холеные руки, но карандашом она водит неловко. Нажим, волосок, закорючка, запятая, волосок, нажим… Ах, она так много хотела бы сказать: как ей не хватает его, время еле ползет — еще почти три года, а прошло всего шесть месяцев… Но ничего не получается; выражать чувства на бумаге Зофи Ковалевская, дочка приказчика Ковалевского из Нейлоэ, не обучена. Вот если бы он был здесь, если бы высказаться словами, касаньем… Тогда она сумела бы выразить все, она сумела бы поцелуем свести его с ума, тихим пожатьем руки сделать его счастливым… А так!..
Она смотрит неподвижным взглядом прямо перед собой. Ах, она так хочет, чтобы он ощутил это, читая письмо! Из оконной рамы на нее глядит обесцвеченная вторая Зофи. Непроизвольно она улыбается отражению беглой улыбкой. Два темных локона выбились из прически, легли на лоб. Тени под глазами тоже темные. Ей урвать бы часок-другой, чтобы хорошенько выспаться — да разве найдется время выспаться сейчас, когда все, едва обозначившись, исчезает у тебя на глазах?.. Все распадается, пользуйся минутой, сегодня ты еще живешь, Зофи!
Пусть с утра она чувствует себя разбитой, горят подошвы, во рту оскомина от всех этих ликеров, вин, поцелуев — все-таки вечером ее опять потянет куда-нибудь в ресторан. Пить, танцевать, безудержно веселиться! Кавалеров хватит, дрянных, как их деньги — сотни тысяч, в пятьдесят раз больше, чем жалованье горничной, напиханы в каждый карман пиджака. Она и эту ночь провела с одним из своих кавалеров, но что из того? Время течет, бежит, пролетает. Может быть, во всех этих повторяющихся без конца объятиях, во всех этих лицах, склоняющихся над ее лицом, таких же беспокойно-жадных, как и у нее самой, она ищет своего Ганса, на три с четвертью года отнятого у нее (дело об афере!)… Но Ганс, блистательный, быстрый, первый среди всех — Ганс неповторим!
Зофи Ковалевская, бежав из поместья от тяжелой крестьянской работы, ищет в городе… она сама не знает чего: чего-нибудь, что еще тяжелее придавит ее. Жизнь дается лишь раз, жизнь быстротечна; когда нам умирать, мы давно мертвы; а когда мы старимся, когда нам едва перевалило за двадцать пять, на нас уже никто смотреть не хочет…
Она не придает цены слову «невеста», она не знает даже, хочется ли ей выйти за него замуж, но она должна так писать, иначе ему в тюрьме не передадут письма.
Заключенный Ганс Либшнер получит письмо своей невесты, он ведь не из тех, кто за чрезмерное буйство угодил в карцер. Нет, хоть он еще только полгода сидит в Мейенбургской тюрьме, его наперекор всему тюремному распорядку сделали уже уборщиком, и он сумел убедительней всех поговорить насчет уборочных команд. Еще бы! Он ведь знает: Нейлоэ лежит неподалеку от Мейенбурга, а Нейлоэ — родина одной милашки по имени Зофи…
«Уж я своего не упущу!» — думает он.
Девушка проснулась.
Подперев голову ладонью, она лежала и смотрела в окно. Желто-серая штора не шевельнулась. Девушке казалось, что вонючая духота двора чувствуется и здесь. Ее знобило.
Потом она оглядела себя. Нет, знобит не от холода — знобит от мерзкой духоты, от дурного запаха. Она смотрит на свой живот; он белый, такой нетронутый; удивительно даже, как в этом воздухе, отдающем разложением и гнилью, что-то могло сохраниться нетронутым!
Девушка не имела представления, который был час — судя по шумам, могло быть девять, и десять, и одиннадцать — с восьми и до двенадцати утренние шумы всегда одинаковы. Возможно, что в комнату сейчас войдет хозяйка, фрау Туман, с утренним кофе. Ей бы надо, как просит Вольфганг, встать и приличия ради одеться, да и его прикрыть. Хорошо, сейчас она так и сделает. Вольфганг иногда начинает вдруг страшно заботиться о приличии.
— Стоит ли? — сказала она ему как-то. — Туманша и не то еще видывала. Ей бы деньги свои получить, а тогда ее ничто не смущает.
— Не смущает? — мягко усмехнулся Вольфганг. — Ее не смутит, что ты в таком виде?
Он посмотрел на нее. Под таким его взглядом она всегда становится расслабленно-нежной. Ей бы хотелось привлечь его к себе, но он заговорил строже:
— Это нужно ради нас самих, Петер, ради нас самих! Пусть мы и так сидим в навозной куче; по-настоящему мы увязаем в навозе только тогда, когда сами себя перестаем уважать.
— От платья же приличной не станешь и не станешь неприличной, если платья нет, — возразила она.
— Пусть хоть платье будет!.. Не в том дело! — сказал он почти грубо. Пусть хоть что-нибудь служит нам напоминанием… Мы не мразь, ни я, ни ты. И как только я добьюсь своего, для нас все станет легче — только бы не прижиться нам в этой смрадной дыре. Не превратиться в такую же мразь, как другие.
Он пробормотал что-то еще, неразборчивое. Опять он задумался о том, как «добиться своего», он отдалился от нее. (Он часто от нее отдаляется, от своего Петера.)
— Когда ты добьешься, меня уже не будет с тобой, — сказала она ему однажды.