«Волос ангела»
Шрифт:
Еще бы, почти два месяца жгучих болей в ноге, плече, груди; беззвучного шевеления губ врачей, ласково-сострадательных глаз сестер, тоже что-то говоривших, и не понять, что именно; душно-багрового забытья от хлороформа при операциях, и вдруг… И вдруг, в одно прекрасное – да, именно прекрасное, несмотря ни на что, ни на погоду, ни на постоянную боль в ноге, – утро обнаружить: наконец опять слышишь!
Воистину человек не ценит того, что он имеет. Неужели надо было пройти через грязь окопов, кислый запах взрывчатки, исковерканные тела, боль, страдания, чтобы понять,
Вот кто-то, невидимый ему, прошаркал в коридоре стоптанными больничными туфлями. Звякнули склянки: наверное, сестра готовится раздать лекарства или сделать перевязку.
Воронцов улыбнулся. Он уже давно знал всех сестер в лицо, но только теперь сможет называть их по имени. Как же это оказалось интересно – знакомиться с миром заново!
Он слышал уже два дня и не мог перестать удивляться. Ходил – правда, пока только на костылях или с палкой и костылем – неделю. Он уже понял, что отвоевался. Хорошо, нога осталась – могли и отрезать, а хромой не безногий. Жив, главное – жив! И снова слышит!
Бой, в котором его искалечило, Воронцов помнил смутно. Лучше запомнился день накануне: пили в блиндаже с поручиком Лисиным и еще с кем-то из офицеров – имя совершенно выпало из памяти после контузии. Лениво играли в карты, томила смертная тоска. Лисин все сетовал, подливая себе вина, что осенью сбежал выявленный в их роте большевистский агитатор, избивший фельдфебеля Карманова. Фельдфебеля Воронцов не любил – туп, самодоволен, по-дурацки услужлив, а все равно чувствуется, что себе на уме, этакая степняцкая хитрость. Кажется, он то ли из Тамбова родом, то ли из-под Пензы?
Утром рота повела разведку боем. Артиллерия недолго постреляла по немецким позициям, повалила кое-где державшуюся на кольях колючую проволоку, забросав нетронутый снег нейтральной полосы темными комьями вывороченной взрывами мерзлой земли. Немцы не отвечали, видно, зарылись в своих блиндажах или отошли по ходам сообщения во вторую линию траншей. Вылезая на бруствер, Воронцов еще, помнится, подивился странной, непривычной на фронте тишине.
Пошли. Солдаты, с подоткнутыми за ремни полами шинелей, пригибались, как под пулями, стайками жались к воронкам. Лисин носился, размахивая наганом, пытаясь выровнять цепь. Его убило первым.
Немцы неожиданно открыли сильный артиллерийский и ружейно-пулеметный огонь, плотный, прицельный. Солдаты быстро скатывались в воронки, ужами ползли обратно, к своим траншеям. Воронцова словно стегнуло по ноге, потом подняло и закружило, тяжело грохнув в темноту. В сознание он пришел уже в санитарном поезде. Чувствовал – едет. Куда? Ничего не слышал. Болели плечо, грудь, нога.
В поезде ему почему-то часто вспоминался кадетский корпус, утренние молитвы: отлынивал тогда, да и в юнкерском тоже – вставал в задние ряды, раскрывая рот, когда все пели. Теперь потеря слуха казалась
Кому он будет нужен – одинокий глухой калека? Родня все больше дальняя, у них свои дела, и тут еще он – с жалкой улыбкой всматривающийся в губы разговаривающего с ним человека. О ноге старался не думать вообще, гнал эти мысли от себя прочь.
И вот теперь – весна, тепло, деревья старого госпитального парка, спускающегося к Яузе, словно подернулись легкой нежно-зеленой дымкой. Скоро Пасха. Для него уже не будет ни окопов, ни атак, ни воя немецких снарядов над головой… Хорошо! А как жить, станет видно: главное теперь – жить.
Осторожно приоткрыв дверь палаты, заглянула сестра, в туго накрахмаленной косынке с вышитым красным шелком маленьким крестиком. Как раз надо лбом. Он уже знал, что ее зовут Клавдией, что у нее легкие, почти неслышные шаги и очень приятный, какой-то необычайно мелодичный голос. Или так кажется?
– Штабс-капитан, к вам пришли. Можете пройти к выходу в парк?
Пришли? К нему? Кто мог разыскать его здесь, в Москве, в госпитале?
– Кто пришел, сестрица?
– Какой-то молодой человек. Пойдете сами или помочь? Может быть, привести сюда? – она вопросительно смотрела на него, ожидая ответа.
– Сам, сам… – заторопился он. Сел, нашаривая костыли, досадливо отставил один, взял палку. – Нет-нет, я сам…
У лестницы в парк прохаживался, нервно теребя в руках мягкую шляпу, длинноволосый худощавый молодой человек в строгом темном костюме. Кузен?
– Толя?! Черников Толя!
Заторопился навстречу троюродному брату, громко стуча по кафелю пола костылем. Заметив, как болезненно-жалостливо дернулось тонкое лицо кузена при взгляде на его костыли, пошел тише. А Толя уже спешил навстречу. Обнялись.
– Андрюша, тебе бы присесть… Пойдем, тут рядом лавочка. Тебе не тяжело?
– Как ты меня нашел? Я же всех вас давно потерял из виду.
– Случайно, я ведь теперь живу и работаю в Москве. Пишу. Печатаюсь, правда, нечасто… – Толя помог Воронцову сесть, опустился рядом на садовую скамью, положил шляпу. – Знакомые газетчики помогли… А ты как? Врачи говорят, что теперь уже молодцом.
– Да… – горько усмехнулся Воронцов. – С этой штукой мне на всю жизнь не расстаться, – он постукал палкой по земле. – Отвоевал я, Толя.
Помолчали. Воронцов боялся слов соболезнования, фальшивых ободрений, неискренних предложений помощи – он знал, что семья Черниковых небогата, почти бедна. Скосив глаза, увидел замахрившиеся, застиранные манжеты Толиной сорочки с мягким отложным воротником, напряженно сцепленные тонкие пальцы, подрагивающую синюю жилку на тыльной стороне ладони. Ему тоже нелегко, наверное. Они никогда не были особенно близки, ни в детстве, ни в юности, но вот разыскал, пришел навестить. Слава богу, кузен вроде и не собирается ничего такого говорить. Просто узнал, что Воронцов здесь, и зашел. И все.