Вольтерьянцы и вольтерьянки
Шрифт:
Молодой человек понимал, что, устраивая сии маневры, капитан в первую голову ласкается впечатлить посланника Императрицы, донести до Нея картину мощности Ея флота, о коем недавно злостные языки пустили сплетню: де, «не умеют ходить в линию», а также явить и картины воинской ревности российских морских людей. Что ж, сомнений не представлялось: флот неизбежно пойдет в линию за таковым флагманом, а Вертиго заслужил представления в адмиралы, Анну на шею, а может быть, и придворное титло.
Завершив упражнения, Вертиго присоединялся к Фон-Фигину для совместного отдохновения. Им подавали голландского рому с аглицким хинным напитком, извлеченным из индусского корня. «Милое дело, ваша честь, от малярийного комара, — советовал старый моряк. — На здешних островах об эту пору года кружат знатные твари, нацеливаясь на моряков, как на свежую поживу».
Он показывал, не столь длинным пальцем, сколь длинным подбородком, выпирающим из головы, как полуостров Корнуэлл выпирает из Англии, на проходящие мимо лиловые шкурки плоских датских островов и на кружащего над треуголкой Фон-Фигина ногастого
«Ах Боже мой! — вскричал лейтенант-коммодор, отмахиваясь. — Вечно всякая тварь ко мне прилепится, а я и не замечаю!»
«А вы в него дуньте хиной! — посоветовал капитан. — Тогда и отстанет!»
Совет помог: отведав хинной струи, малярийный агент улетел, оскорбленный в неведомых чувствах.
«Я вижу, Фома Андреевич, вы вельми сведущи в здешних местностях», — поприятствовал капитану молодой человек.
«Сии шхеры, Федор Августович, когда-то мнились мне дорогой славы, токмо привели в трясину огорченности», — ответствовал со вздохом капитан.
«Что так?»
«Если угодно, расскажу. Лет пять, кажется, назад, то есть еще при Елизавете Петровне… — Тут Вертиго заметил, как крошечный комарик неудовольствия (раз в десять меньше вышеупомянутого) промелькнул по приятному овалу молодого человека и исчез в заушных просторах; он тут же подправил упоминание предшественницы: — Полагаю, помните те времена. Все государственные дела в забросе — как вдруг объявляют войну Дании и вашего покорного слугу отправляют с отрядом кораблей вот именно к сиим шхерам для обеспечения высадки войск. Меньше всего, милостивый государь, мне хотелось воевать со столь гуманитарной нацией, тем паче что в младые годы обучался там кораблевождению, да и супругу себе там снискал доброго датского роду. Однако приказ есть приказ, и мы в назначенный срок подступили к театру военных действий. Едва там началась высадка, как от союзников мы узнали, что к острову Оттец, вот как раз к тому самому, к коему в сей момент движемся, выдвигается эскадра адмирала Далгорда из трех линкоров и двух фрегатов с намерением нашей высадке воспрепятствовать. В моем отряде было всего три корабля с общим числом сто девяносто пушек, но я решил нашей высадке споспешествовать, то есть дать бой достопочтенному Далгорду, с коим мы в юные годы выпили немало преотменнейшего датского пива. Задуман был нами хитроумный план, коим по сию пору горжусь и тужу, что не осуществился. В разгаре артиллерийского боя из-за острова должны были выскочить самые быстроходные из наших транспортных галер, „Стриж“, „Дрозд“, „Кулик“, „Соловей“, „Дятел“, „Ворона“ и „Фазан“, каждая с тремя пушечками на носу и с отрядом отборных гренадер на куршеях и тем паче с их убийственными шипронами (таранами). Под прикрытием наших залпов они должны были ринуться на абордаж. Вот тут-то и случился бы новый Гангут, на этот раз для любезных датчан. Ах, драгоценный мой Федор Августович, говорю это вам сейчас только потому, что вы сильно впечатлили меня безупречным своим куражом во время нашего трудного плаванья. Весь тот день я трепетал воинским пылом, потому что чувствовал близость победы. Все тридцать два ветра в то утро давали нам над датчанами преимущество маневра. Первым же залпом мы сбили грот на их флагмане „Гюльдендаль“. Вот-вот должна была выскочить из-за скал наша птичья стая, когда с берега, с бастиона того самого замка Доттеринк-Моттеринк, к коему мы сейчас направляемся, поднялись три цветных шутихи и замахали флагами: прибыл гонец, объявлено перемирие! Грешный я человек, раб воинского тщеславия: вместо того чтобы возрадоваться миру, я был готов вздернуть тех гонцов на рее „Не тронь меня!“. И только спустя несколько часов, когда разразился самый уничижительный шторм в моей морской жизни, я понял всю тщету наших великих военных деяний. Но на этом я, пожалуй, завершу свою притчу».
«Нет уж, батюшка Фома Андреевич, извольте уж рассказать и об уничижительном шторме!» Изящной рукою, но с достаточной силой молодой человек пожал капитаново запястье. Похоже, что волнение старого моряка распространилось и на секретного посланника.
«Ну что ж, ваша честь, если уж вы так вникаете в морские дела на пути к вашему поприщу, извольте. В ту навигацию в лоциях моих еще не фигурировало то, что за цепочкой маленьких островов, как раз к западу от косы, на коей зиждется замок, имеется округлая полноводная бухта, где может укрыться даже такой большой корабль, как „Не тронь меня!“ Ея Величества. Тогда, к исходу дня — эскадры уже заканчивали маневры разъединения, — вдруг одним махом задул неистовый и зловещий, будто из Валгаллы, стрик-встока, как говорят беломорцы. Волны шли на нас, как гигантические стены, а разбиваясь о близкие скалы, они творили в кромешной мгле сущее беснование. Больше всего я опасался налететь всей нашей массой на другой корабль, хоть свой, хоть вражеский. Все смешалось. Вдруг на короткое время в небе заплясала полная сверкающая луна, и в ее свете промелькнул, будто маслом писанный пейзаж, вид мира Божьего с пологими холмами близких островков, с датскими кирхами, будто умоляющими Господа спасти несущийся в прорву корабль, и — о Святой Николай Угодник! — с промельками округлой водной гладкости. Такие окна среди бешеных стихий случаются в изрезанных шхерах, однако достичь их, Федор Августович, значит, играть с неминуемой погибелью, тем паче что матросы лежат на палубе, цепляясь за все, что еще не разрушено. Палкой, ваша честь, я гнал людей в ту ночь на мачты! Потеряв, почитай, все паруса, „Не тронь“ умудрился совершить крутой поворот, пройти в полусотне саженей от губительных скал, кои сами, казалось, выли в
Закончив рассказ, капитан отвернул голову, лоб его был спокоен, но подбородок слегка подрагивал. После некоторого молчания Фон-Фигин произнес с неожиданной суровостью: «Се не тщета вас вела, мой друг, а долг перед родиной. А Господь отвечает тем, кто дело свое творит со сноровкой и тщанием. Вникни, российский мореход, в разницу междой тщетой и тщанием». Эва, подумал тут коммодор, это не трутень мне тут внимал, а лицо поистине государственное.
Корабль меж тем скользил под мерцающими медлительными небесами по светящимся медлительным водам. На баке несколько матросов запели поморскую песню. Вертиго гордился тем, что набрал костяк своего экипажа в Граде Архангелов. Фон-Фигин заметил, что с одним из этих поморов повадился прогуливаться его розовощекий унтер Упрямцев. Вот даже в песню поморскую смело включился тенором звонким.
«Что же, Фома Андреевич, вот-вот подойдем к острову Оттец?» — спросил он не без некоторого внутреннего волнения.
«Прежде, Федор Августович, мы должны в порту Свиное Мундо забрать вашего дискутанта, — ответствовал моряк со значением. — Он, должно быть, уже туда прибыл».
Сердце Фон-Фигина резво пробежалось по всему телу. «Неужто, коммодор, вы так просто речете о Вольтере, неужто он уже прибыл?»
«Отчего же нет? — улыбнулся Вертиго. — Чего ему не прибыть? Я слышал, что сам генерал Афсиомский занят его прибытьем». Откланявшись, он перешел к рулевому для производства поворота к югу.
С пирсов Свиного Мундо толпа горожан и всякого пришлого сброда смотрела на вхождение в канал большого русского корабля. Не доходя до пирсов, он встал на якорь. Почти сразу с борта был спущен вельбот. Через несколько минут загорелые, гладко выбритые гребцы подогнали вельбот в один из рукавов большого канала и далее — в шлюз. Весла были подняты, ворота шлюза закрылись, вода стала подыматься. Зеваки, коих стража отогнала на несколько саженей от краю, все же могли заметить, что главной персоной всего действа был изрядно молодой, то есть все же не первой молодости, офицер, одетый не совсем по уставу. В частности, лицо его было прикрыто носатой венецианской маскою, что придавало всему этому позднему вечеру какую-то тревогу.
«Эти русские, — ворчали в толпе. — Какого черта они нам морочат головы? Они совсем не такие странные, какими представляются». И в этом сходились и немцы, и датчане, и поляки.
Персону встречал у шлюза какой-то расфуфыренный до возмутительности вельможа, окруженный чинами стоящего в Свином Мундо российского гарнизона. Молодой человек скакнул на твердую землю, сбросил маску, явив вполне приятное и светлое лицо, и раскрыл вельможе свои объятия. В толпе услышали первую произнесенную фразу: «Се туа, мон ами Ксенопонт, же сюи з ерё де тэ вуар!» Потом все вокруг заговорили, и ничего уже нельзя было разобрать. «И какого черта их бояре все время говорят по-французски? — ворчали в толпе. — Какими, видите ли, стали образованными! Раньше как плюнет губищами „эппенопля!“ — и все ясно, а сейчас что-то бормочут изысканное, будто и не русские…» На сем спектакль еще не окончился. Послышалось цоканье многих копыт. К шлюзу в окружении всадников приблизилась карета. Она еще не остановилась, когда отворилась дверца и на ступеньку шагнул некто весьма худощавый, в сумерках не поймешь, старец или унец, в белом, будто бы светящемся паричке. Русские вокруг подбросили в воздух шляпы. В толпе решили, что происходит самая настоящая «политикум», и зашумели на разные голоса. Один субьект, правда, не проронил ни слова. Прикрывшись крылом плаща, будто пытаясь скрыть какой-никакой изъян лица, он не отрываясь смотрел на молодого офицера. Так вот это кто! — думал он с ненавистью такой сильной, что ее можно было бы сравнить с невтоническим притяжением планет.
Глава четвертая, дающая Вольтеру возможность прочесть отрывки из «Трактата о толерантности», кавалеру Террано совершить грехопадение, а высшим офицерам обсудить феномен «Двухносого Казуса»
Перед тем как приступить к описанию встреч в замке Доттеринк-Моттеринк, нам кажется, будет уместно привести здесь кое-какие выдержки из крытого сафьяном писательского альбома генерал-аншефа Афсиомского. Делаем мы это не для продвижения сюжета, а токмо стилистической корысти для. В сиих записях, произведенных великолепнейшим почерком на отменнейшей бумаге «верже», нынешний читатель, надеемся, найдет наиглавнейший источник влияния, отразившегося и на наших страницах. Нам кажется, что и сам граф в этом своем альбоме был озабочен главным образом тем, что мы сейчас называем «поисками интонации», то есть стиля. Покажется смешным, но мы выражаем ему за это нашу наичувствительнейшую благодарность. Итак, allons, allons, donc allons!
На первой странице мы находим не что иное, как классическую цитату, явно припасенную для эпиграфа:
«Да будет cie правиломъ жизни моей!» (Гораций)
Нам остается только догадываться, что сие означает. Переворошив всего Горация, мы не нашли ответа.
Далее следуют обрывочные записи графа:
«Душа моя прежде не вкушала тех сладостных минут искры истины, кои я стал испытывать, предаваясь упражнениям в начертании чувствованiй».