Воля и власть
Шрифт:
По случаю устроенного им для себя выходного дня, Фотий спал долго и проснулся вдруг от какой-то неясной тревоги. На дворе яростно и зло лаяла собака, ржали кони.
– Вставай, батько! – прокричал ему Иван Федоров, показываясь в дверях. – Беда! Татары во Владимире!
Торопливо накидывая одежду, Фотий выбежал на крыльцо. Залитый кровью, видимо, раненный, ратник, прискакавший о дву-конь, сказывал, не слезая с седла:
– Стадо захватили, за Клязьмой. Ну, мы и не чуяли ничего! Кубыть пастухи, а те уж на конях плывут, и речные ворота заняли.
– Татары?
– Да и русичи есь! Данилы Борисыча кмети, и воевода с има – Семен Карамышев, а с татарами царевич Талыч, казанский. Теперича грабят город. Навроде твово попа Патрикия схватили! А все ключник, пес…
– Баял тебе, владыко, нать было его в погреб
Хозяйка уже молча и споро увязывала добро, что подороже в торока. Дети, замотанные до глаз, держась друг за друга, все трое, сидели на спине лошади. Хозяин, натужась, спихнул телегу в озеро: ка быть, уцелеет!
– И сюда придут? – вопросил, еще не пришедший в себя Фотий.
– А как же! – зло отмолвил Иван. – Ты для их главная добыча: выкуп-то какой мочно взять!
Он говорил, а руки уже седлали второго коня, накладывали потники, седло, затягивали подпругу.
– Куда? – вопросил Фотий.
– Куда? В лес! Тамо возок не пройдет, верхом поедешь! – отвечал Иван.
Опомнившийся Пахомий меж тем толково и молча перевязывал раненого кметя.
– Сшибка вышла, у ворот, – сказывал тот. – Гаврюху арканом стянули, жив ли нет – невем, а я вот… Да сабли довелось отведать! Ловки, собаки! Где и набрал таких головорезов!
– Володимерцы хошь дрались? – спрашивал Иван, хмуро взглядывая на раненого.
– Куда! С вечера, с бани, перепились, кто где, а наместника нету. Кто был у ворот – порублены.
– Сколь их? – прошал Иван.
– Да… с полтыщи-то будет, а то и поболе того!
Хозяин уже гнал помыкивающую корову в лес, ведя в поводу лошадь с детьми. Хозяйка еще помогала прилаживать на спину коня узлы с церковным добром, серебром и посудой. Раненый хотел было слезть, но Иван хмуро бросил ему: «Ты сиди! Женку, вон, возьми на седло!»
Фотия уже потом изумило, как быстро сумели тут все увязать и собрать – и лопоть, и округу, и ковань, и церковное добро. Он еще оглядывался, и Иван подторапливал его, а головка маленького каравана уже исчезала в лесу. Дойдя до лесного оврага, разделились.
– Им тамо не пролезть, с коровой, куда я тебя поведу! – объяснил он.
– Знаю я енти места, не боись!
Вчетвером – двое греков и двое русичей – они долго петляли по лесу. Иван раненого взял с собой, а второго кметя отправил с крестьянами, ради какой помочи, и Фотий без слова подчинился решению своего даньщика, понимая, что его голос тут вовсе лишний. Впрочем, Иван хмуро полуобъяснил свой наказ, когда они уже далеко-таки отъехали: «Баба тамо, дети! Одному мужику не справитьце…» Фотий молча кивнул. Он все не мог прийти в себя, не мог понять, что же произошло? И только вечером, когда они, забравшись в немыслимую чащобу, сидели, сгрудясь, под шатром замшелых еловых лап, концами вросших в землю, неохватного лесного великана, не зажигая костра, вздрагивая при каждом звуке (оба коня, привязанные, стояли тут же, рядом, и пробовали, с голоду, жевать колючие еловые побеги), Федоров рассказал митрополиту про давнюю вражду московских и нижегородских князей, еще с тех полузабытых времен, когда спор шел у Александра Невского с братом Андреем о женитьбе великого князя Дмитрия на суздальской княжне Евдокии, об отказе ее отца от великого княжения Владимирского, о Семене с Кирдяпой и их участии во взятии Москвы Тохтамышем.
– Вот с ентими справились, дак теперя дети Бориса Кстиныча жить не дают! Данило Борисыч ханские пороги обивал в Казани, ярлык на свой Нижний выпрашивал. А тут и пришел, расплачиваться за наш счет! Собака! С нехристями церквы зорить!
– Ты и не суйсе, владыко! – перебил он Фотия, раскрывшего было рот. – Не ведаю, што с твоим попом, а и тебя не помилуют! Тати! Облик людской утеряли давно! Легче сговорить с вятскими ухорезами, чем с има! Вишь, татар с собой приволок! А етого Семена Карамышева знаем! Тот еще варнак, поди и креста на шее давно нет!
Был ли крест на шее у боярина Семена Карамышева, неведомо, но то, что творил он во Владимире, не влезало ни в какие мыслимые понятия. «Хуже татар!» – говорили потом оставшие в живых горожане.
Набег был по необходимости стремителен. Рать была – полтретьяста русичей да столько же татар, всего полтысячи человек. Правда, все были
Когда ратники ворвались на владычный двор (ворота никто не охранял, иноки и клирошане бежали и прятались кто куда), ключник кинулся было к Семену Карамышеву, к спасителю своему, как думал, пока не получил удар ременною плетью с заплетенным в нее куском свинца поперек лица. Держа рукою выбитый и вытекающий глаз, ключник заметался было, но его пригвоздил к месту рев Карамышева:
– Ключи давай! Живей, шухло вонючее! – присовокупил боярин, и плеть, обвив плечи, обожгла ему разом спину и грудь. И – пошло. Вышибались двери, волочили, раздевая на ходу, клирошан, иные ломились уже в Успенский собор. Окованная железом дверь гулко ухала под ударами. Ключника, вырвав у него связку ключей от погребов, поволокли к его собственному дому, и единственным глазом глядючи, дано было ему увидеть, как татары, задрав подол разорванного саяна, насиловали прямо на крыльце его дочь, как простоволосая жена – с головы у нее сорвали жемчужный кокошник, – на четвереньках ползла под крыльцо, как грабили терем, волокли добро, как хохотал очередник, вставая с распятого тела девушки, а над кровлей уже плясало ярое пламя. И как он, обеспамятев, кинулся впереймы, пытаясь остановить насильников, за что и пал, разрубленный от плеча почти до пояса, а умирающий глаз еще видел голые окровавленные девичьи ноги и дальше – тьма… И уже не зрел, как две обесчещенные женки, старая и молодая, поддерживая друг друга, ползли со двора, охваченного огнем, под градом рушащейся на них затлевающей драни…
Стон стоял по городу. Не сопротивлялся никто. Грабили лавки, волочили и бросали поставы сукон, разбивали бочки, и тут же выливали на землю пиво, постное масло и вино, рубили просто так, для потехи, заваливая город трупами.
Патрикий, замкнувший церковные двери, содеял, что мог. Собрал церковные сосуды, златокузнь, серебро и узорочье, вознес все на полати храма, укрыв там же и немногих прихожан, случившихся тут, наказав им молчать, что бы ни происходило внизу, в храме, а сам, обломив лестницу, стал пред образом Пречистой Богородицы, молясь со слезами и слушая, как от гулких ударов по железу начинают трещать двери храма.
Двери наконец вырубили топором, и вонючая толпа насильников ворвалась в храм. Сокрывшихся на полатях спасло то, что тут были, почитай, одни татары, и только несколько русичей, которые не стали возиться с лестницами и выяснять, как там и что. Пока татары сдирали оклады с икон, эти навалились на Патрикия. Развели костер прямо на полу храма и начали вымучивать у грека, где храмовые сокровища и спрятанные люди? Старику загоняли щепы под ногти, драли с него кожу, откуда-то достав большую сковороду и раскалив ее на костре, ставили Патрикия на нее ногами. Доблестный иерей, находясь уже в полусознании, претерпел все, и только продолжал повторять по-гречески слова молитв. От ударов по голове и лицу он уже плохо слышал, что ему говорят, и мучители, у которых ярость затмила разум, лучше бы сделали, кабы оставили его в покое да поискали в церковных закоулках, но уже и сами не ведали, что творят: выволокли Патрикия во двор и, прорезав кожу на ногах, меж сухожилием и костью – как прорезают ноги у освежеванной туши, чтобы подвесить ее на вешала, продели ужище, и, привязав к хвосту лошади, начали гонять коня по кругу, с гоготом взирая на то, как извивается, пытаясь подняться и вновь падая, несчастный старик, как он уже потерял голос и, наконец, перестал шевелиться, волочась, как заколотая свиная туша. Тут только остановили коня, что дико ржал и поводил глазами, вздрагивая всей кожей, отвязали ужище и обнаружили, что старик мертв. Над главами церквей уже ярилось пламя, горели митрополичьи хоромы, горел монастырь, загорался посад. Грабители бросали без сожаленья тяжелое добро: поставы сукон и бархаты, сваленные в кучи, были преданы огню. Брали только то, что поценнее: серебро, жемчуг, златокузнь. Деньги, как передавали те, кто видел и остался жив, делили между собою не по счету, а мерками. Людей, боясь вести с собою караваны пленных, попросту убивали. Понасиленным женкам вспарывали животы.