Воля к истине - по ту сторону знания, власти и сексуальности
Шрифт:
Добродетельный герой, способный отвернуться от удовольствия как от искушения, в которое он умеет не впадать,- фигура, хорошо знакомая христианству, также в ходу была идея, что этот отказ способен дать доступ к духовному опыту истины и любви, который сексуальной деятельностью якобы исключается. Однако и в языческой античности известна фигура этих атлетов воздержания, которые являются настолько хозяевами себя и своих вожделений, что могут отказаться от сексуального удовольствия. Задолго до чудотворца Аполлония Тианского, который раз и навсегда дал обет целомудрия и всю свою жизнь больше не имел половых отношений1, Греция знала и почитала подобные образцы. Для некоторых эта чрезвычайная добродетель была зримым свидетельством
___________
1 Philostrate, Vie d'Apollonius de Tyane, 1,13.
Так, Агесилай у Ксенофонта не только "не прикасался к тем, кто не вызывал у него никакого желания", но отказывался целовать даже мальчика, которого любил, равно он заботился о том, чтобы жить либо в храмах, либо на виду у всех, "чтобы все могли быть свидетелями его воздержанности"1.
Но для некоторых это воздержание было прямо связано с такой формой мудрости, которая приводила их в непосредственный контакт с высшим по отношению к человеческой природе началом и давала им доступ к самому бытию истины: именно таков Сократ в Пире, к которому все желали приблизиться, в которого все были влюблены, мудрость которого все стремились себе присвоить - ту мудрость, которая в том себя и проявляла и именно тем себя и испытывала, что сам он был способен не посягать на вызывающую красоту Алкивиада2. Тематика связи между сексуальным воздержанием и доступом к истине вполне уже обозначилась.
Не следует, однако, слишком злоупотреблять этими несколькими примерами. Из них нельзя вывести заключение, что сексуальная мораль христианства и сексуальная мораль язычества образуют некую непрерывность. Целый ряд тем, принципов и понятий вполне можно встретить как в одной, так и в другой, отчего, однако, их место и их значение не перестают быть различными. Сократ - не отец-пустынник, борющийся с искушениями, а Никокл - не христианский супруг, смех Аристофана над переодетым Агафоном имеет мало общего с дисквалификацией, которую гораздо позже в медицинском дискурсе получит гомосексуалист. ____________
1 Xenophon, Agesilas, 6.
2 Platon, Banquet, 217a-219e.
Нужно, кроме того, помнить, что Церковь и христианское пастырство в качестве особенно значимого выставили принцип такой морали, предписания которой были принудительны по своему характеру и универсальны по своей значимости (что не исключало ни различий в предписаниях в зависимости от статуса индивидов, ни существования аскетических движений, имевших свои собственные устремления).
В античной же мысли, напротив, требования строгости не были организованы в некую унифицированную, связную и авторитарную мораль, равным образом вменяемую каждому, они были скорее приложением, своего рода "роскошью" по отношению к общепринятой морали, они представали при этом в виде "рассеянных очагов", своим происхождением обязанных различным философским или религиозным движениям и находивших среду для своего развития во множестве разнообразных групп. Эти самые очаги скорее предлагали, чем навязывали, разные стили умеренности или суровости, каждый из которых имел свою особую физиономию: пифагорейская строгость ничего общего не имела со строгостью стоиков, которая в свою очередь очень отличалась от той, что рекомендовал Эпикур.
Из намеченных здесь сближений не следует, что христианская мораль в том, что касается секса, была в некотором роде "преформирована" в мысли древних. Скорее, нужно было бы понять, что в моральных размышлениях античности очень рано сформировалась тематика определенной сексуальной строгости вокруг и по поводу четырех тем: жизни тела, института брака, отношений между мужчинами и мудрой жизни. И эта тематика - через институты, совокупности предписаний и чрезвычайно разнообразные теоретические отнесения,- пройдя, несмотря на многочисленные переработки, сквозь время, сохранила известное постоянство: как если бы со времен античности речь шла о таких четырех пунктах
Нужно, однако, заметить, что эти темы строгости не совпадали с разделениями, которые могли быть установлены основными социальными, гражданскими или религиозными запретами. И в самом деле, можно было бы думать, что именно там, где запреты наиболее фундаментальны, а обязательства наиболее принудительны, формы морали и развивают, неким единым образом, наиболее настойчивые требования строгости: такое, конечно, вполне может быть. И история христианства или современной Европы, несомненно, могла бы дать множество тому примеров1. Но, кажется, вовсе не так было в античности. Прежде всего это ясно проявляется в своеобразной асимметрии, свойственной всему этому моральному размышлению о сексуальном поведении: женщины, как правило, были подчинены чрезвычайно строгим формам принуждения (за исключением той свободы, какую им мог давать статус, подобный статусу куртизанки), и однако же вовсе не к женщинам обращается эта мораль, вовсе не об их обязанностях и обязательствах она напоминает, не их обосновывает или развивает. Это - мораль мужчин: мораль продуманная, написанная и преподаваемая мужчинами и к мужчинам - само собой разумеется свободным обращенная. Мораль, следовательно, мужская, где женщины появляются лишь в качестве объектов или, в лучшем случае, партнеров, которых следует формировать и воспитывать, за которыми надлежит присматривать, когда они в твоей власти, и от которых, напротив, следует воздерживаться, когда они находятся во власти кого-то другого (отца, мужа, опекуна).
_____________
1 Можно думать, что развитие морали супружеских отношений, точнее: размышлений о сексуальном поведении супругов в браке, которые получили столь большое значение в христианском пастырстве, является следствием установления, впрочем - медленного, позднего и трудного, христианской модели брака во времена глубокого Средневековья (ср. G..Duby, Le Chevalier, 1a Femme et le Pretre, 1981).
В этом состоит, бесспорно, один из наиболее поразительных пунктов этих моральных размышлений: они не пытаются определить сферу поведения и область правил, пригодных - с необходимыми модуляциями - для обоих полов, но представляют собой разработку мужского поведения, сделанную с точки зрения мужчин и для того, чтобы придать ему форму.
Более того, эти размышления не обращаются к мужчинам в связи с теми случаями поведения, которые могли бы подчиняться запретам - общепризнанным и торжественно провозглашаемым в кодексах, обычаях или в религиозных предписаниях. Они обращаются к мужчинам в таких случаях поведения, где им как раз приходится воспользоваться своим правом, властью, авторитетом и своей свободой: в практиках удовольствий, которые не осуждались, в супружеской жизни, где ни одно правило или обычай не воспрещали мужчинам внебрачные сексуальные связи, в отношениях с мальчиками, которые были, во всяком случае в определенных границах, вполне допустимы, распространены и даже ценимы. Эти темы сексуальной строгости должны быть поняты, стало быть, не как толкование или комментарий к глубинным сущностным запретам, но как разработка и стилизация деятельности внутри отправления мужчиной своей власти и своей свободы.
Это не означает, что тематика сексуальной строгости - не более чем некий изыск, не имеющий последствий, или некая спекуляция, не привязанная ни к какому определенному занятию. Наоборот, легко увидеть, что каждая из этих великих фигур сексуальной строгости соотносится с какой-то осью опыта, с какой-то связкой конкретных отношений: будь то отношение к телу - с соответствующим вопросом о здоровье, и далее: со всей игрой жизни и смерти, или отношение к другому полу - с вопросом о супруге как привилегированном партнере - внутри игры института семьи и порождаемой им связи, или же отношение к своему собственному полу вместе с вопросом о партнерах, которых здесь можно выбирать, и с проблемой подгонки социальных и сексуальных ролей друг к другу, наконец, отношение к истине, где ставится вопрос о духовных условиях, позволяющих иметь доступ к мудрости.