Вор
Шрифт:
— Все одно, Чикилев, скоро бросит он меня… так дай уж на солнышке понежиться! — устало обронила женщина, которую только страх утратить любимого человека удерживал на месте.
— Виноват, я еще не кончил, — перебил Петр Горбидоныч, лишь теперь предлагая стул просительнице. — И ежели я в этой позиции не принял должных мер к пресечению зла, то, каюсь и упреждаю, лишь по отсутствию сигналов от начальства, коего я, Чикилев, являюсь инструментом. Дело же последнего, заметьте, на полке лежать, пока за ручку не возьмут и не приведут в должное употребление. Но вы не теряйте духу, Зина Васильевна, еще третье лицо в Чикилеве имеется под условным названием Человек! — и поднял палец в ознаменованье наивысшей откровенности. — Он хотя в давнем загоне от двух вышеуказанных
— Да уж вы не опасались бы на самом деле, Петр Горбидоныч, ваша доля вам останется! — увядая от чикилевской словесности, взмолилась Балуева.
— И вот где она кроется, роковая ошибка ваша! — поймал ее на слове Петр Горбидоныч. — На Чикилева легко наклеветать, он-де пухленьких любит, в охоте любое стерпит. Ан и неверно! Кто знает, может, придете вы к Чикилеву должок платить, а он вам его и скостит, да и отпустит без попреку, покаянную-то магдалину, да еще на гостинчик девочке прибавит!
— Да что же ты со мной делаешь, Чикилев… дашь или не дашь, злой ты человек! — вскричала Балуева, вся угрожающе покачиваясь.
И тогда оказалось, что деньги у Петра Горбидоныча уже припасены, стоит руку протянуть, под матрацем. Правда, из предосторожности он много дома не держал, но командировок у него в ближайшее время не предвиделось, и, таким образом, ничто не мешало Балуевой вновь постучаться к нему через неделю. Чтобы облегчить ей неминуемый переход в семейное состояние, Петр Горбидоныч решил выдавать ей по мелочи, постепенно приучая женщину ко внешности своей, к строю мыслей, к постоянной зависимости. И в том заключался механизм приручения, чтобы всякий раз, вручая в конвертах неодинаковые суммы, не брать долговых расписок, провожая лишь шутливым укором, такой ли он безнадежно плохой человек?
Случайно Векшин подслушал тот разговор — самый конец его, к великой удаче Петра Горбидоныча. За последние полгода ничто другое не повергало Векшина в подобное, хоть и не слишком длительное, замешательство совести. Он сам подошел к Балуевой с чувством предельного смущения, которое, однако, внезапно превратилось в гнев за малодушие занимать деньги у Чикилева. Так получилось в конце концов, что не он винился перед Валуевой, а сама она навязывала Векшину свое прощенье.
— Перед кем пресмыкаешься! — стыдил Векшин.
— Любовь
— Добрым всегда плохо, — вспомнил Векшин пчхов-ские слова и прислушался к такому милому и неожиданному мелодическому троезвучию за спиной. — Сколько он тебе дал?
— Не важно… он мне радости горстку дал! — заранее испугалась женщина.
— Нехорошо, Зина, подлеца из любовника делать! Обойдись пока… если одного письма на днях не дождусь, я тебя засыплю этой радостью. А теперь ступай купи вина на его деньги!
— Ведь ни копейки у меня на завтра, Митя… — начала было она, но подчинилась нетерпенью в его лице.
Давешние бесхитростные звуки повторились, приблизились, и стало понятно — Клавдя в углу пробовала очередной подарок Петра Горбидоныча: колясочка с пестроватенькой музычкой — словно цветные стекляшки пересыпались в темноте. Векшин подошел к окну. Улица была длинна, сера, суха — страшно спичку заронить. Внизу мостовую перебежала Балуева под шалью. Сбиралась гроза, и ломаные молнии бесшумно резвились на небосклоне. Быстро темнело. По железному отливу подоконника про-хлестнули брызги косого дождя и перестали.
Векшин обернулся на внезапный шорох. У двери смутным пятном маячило чье-то лицо.
— Принесла? — спросил Векшин, но ему не ответили. — Кто там, дьявол? — резче повторил он, кожей ощущая из сумерек враждебный холодок.
— Это я, хозяин, — робко сказало пятно и сделало неуверенный шаг в направлении к Векшину,
XXIII
— Как напугал меня… чего ж ты, шальной, без спросу входишь?.. а может, я деньги делаю тут, впотьмах! — с облегченьем засмеялся Векшин, и, если бы не какая-то неуловимая тревога, его даже обрадовал бы Санькин приход.
— Потому и пришел, что вчистую замучился, хозяин! — пробормотал Санька вполголоса.
Огня не зажигали. Полыхнувшая молния осветила их, почти дружелюбно сидящих за столом. Векшин ковырял в зубах, слепительный в расстегнутой без ворота сорочке, Санька же, чуть привстав, как бы тянулся обеими руками к нему через стол. Первый трехступенчатый громовой раскат заглушил вступительные Санькины слова.
— Вот, принес, хозяин! — досказал он, и сразу ясно стало по его нетвердому срывающемуся голосу, что он слегка под хмельком.
Туча наползала, из окна веяло сырой, приятной после зноя, озлобляющей прохладкой.
— Не дело, пьяный на ночь глядя бродишь!.. чего ты мне там принес? — вместо привета насторожился Векшин.
Тогда Санька прорвался рассыпчатой деревянной скороговоркой, причем часто повторялся, верно из-за состояния своего, пускался в откровенности, делал странные паузы, словно какого-то опроверженья ждал, и до такой степени горячился, что Векшину порой приходилось зубы стискивать, чтобы не оборвать эту насильственную искренность.
— А вот десятку-то, что от тех пятидесяти осталась, помнишь? Вконец извелся, веришь ли… Это я на новую получку выпил, а ту я словно зеницу ока храню!
И чуть вспомню, что во всем мы были вместе и все я тебе в жизни без задумки отдавал, а эту вроде бы недодал, так и взмутит всего меня, так и вскинет как на дыбку. Тебо в тот раз и полагалось отказываться, да я-то не имел права у себя ее оставлять! И сколько ж я метался с ето, с той десяткой. В печку кинуть — не кидается, опять же жена с черным лицом на руки мне глядит… А я ей: «Молчи, кричу, обывательша, буржуйское отродье, не можешь ты соображать, какая сила в той десятке содержится. Весь я теперь наскрозь хозяинов: велит — снова в шухер кинусь, велит — на мокрое пойду…» А и верно, как выкинул я его в помойку, так разом ровно гору сняли с меня: спасибо Доне! Оно и жалковато: полгода растили, спитым чайком поливали, на дождики вытаскивали, а тут единым махом. Зато как сладко рушить, хозяин, лихо да весело… Мне теперь цельный мир запалить — не содрогнуся!