Ворон
Шрифт:
Старик опять затащил Багрецова к себе, и он должен был слушать о том, что говорит о картине критика «Северной пчелы», о мнении Кукольника, находившего, что признание картины копией с древних мастеров, как это произошло с кем-то на выставке, есть уже для нее наивысшая похвала.
– Ему дали академика, – сказал старик со слезами на глазах, – но самое неизъяснимое и прекрасное – это все же собственная душа его. Пойдем ко мне в кабинет!
Андрей Иванович провел Багрецова к себе, запер двери, посмотрел, нет ли кого чужого в коридоре, и дрожащими от волнения руками, держа последнее письмо сына, прочел:
«Как
– И, представь, еще юношей он, бывало, говаривал, и с каким азартом: «Художник должен быть свободен совершенно, никогда ничему не подчиняться!» Но, Глебушка, узнай и главнейшее, – случай: моего сына с детских лет окружала восторженная вера всей нашей семьи. И вот я опасаюсь, не гордость ли это? Сюжет так необычаен по внутреннему расположению. О, что он замыслил! Вообрази: он решил всех обратить ко Христу. Да, да, ни более ни менее. Такого написать Христа, такое дать несказанно благодатное его появление, с такой силой перелить свою веру, заразить ею, передать из рук в руки неверующему, чтобы, едва подойдя к картине, он бы в сердце своем пал на колени, тут же, не отходя, смыл в духовной Иордани все преступления, все грехи и, восстав в чистых ризах, с Иоанном воскликнул бы:
– Се агнец вземляй грехи мира!
………………………………………………………
Растративши безумно юность, опустошенный и разоренный, Багрецов стал вдруг неотступно мечтать о встрече с Александром Ивановым. Сперва без ясно очерченной цели, с одним острым волнением охотника, которому вдруг указали давно желанную дичь. Но с каждым новым посещением старика Иванова, с каждым свежим письмом из Рима – мысль его наливалась жестокостью. Сам бесплодный, он присутствовал при развитии громадного замысла, который художник почитал уже событием мировым.
Да, мысль Багрецова наливалась жестокостью, и напряженная злая воля знала: или картина Иванова, которой отдал он целую жизнь, будет им брошена неоконченной, или я вместе с ним еду в Иерусалим, куда он так долго и горько просится у бездушных властей, я на его дело отдам состояние, стану слугой и хранителем его дарования.
И вместе с тем в тайнике сердца, про который человек сам себе уж и не хочет сказать, Багрецов, разбитый собственной пустотой, нет-нет, а мечтал о некоем «чуде»: заткнув уши, зажмурив глаза, неровен час, самому выкликнуть вслед за Ивановым, как кликуша: «Credo, credo, quia absurdum!» [13]
13
Верую, верую, потому что бессмысленно! (лат.)
Прежде чем уйти к черту, попробовать надо б и это.
И Багрецов уехал в Италию.
Глава V
Северная Коринна
Перо терзает иногда сильней,
Чем пытка! Чтобы уничтожить царство,
Движения пера довольно; даже рай
Дает перо отца святого папы.
Ты веришь в эту власть?
«…Царица муз и красоты, рукою нежной держишь ты волшебный скипетр вдохновений», – так писал ей Пушкин, посылая «Цыган». Стихами менее прекрасными, но не менее лестными восхвалили ее Баратынский, Иван Киреевский, Козлов и безнадежно влюбленный юноша Веневитинов. Адам Мицкевич был с ней связан восторженной дружбой, или, как
14
Любовная дружба (франц.).
– Ты уверен, Гоголя ничем не заставить пустить в ход свои связи с княгиней, чтобы освободить Бенедетту? – спросил он как-то Иванова.
– Пропащее дело. Гоголь говорит, что княгиня не станет просить за пошедшую против ватиканского управления. Она всецело под руководством умелых патеров, которые гонят ее золото в свой карман, а силы души только в небо, где – уверили ее – знают лучше, кому что давать. Не так давно близкого ей юношу, некоего сироту Владимира, первоначально взятого на воспитание как сына, она, не поставив на ноги, выбросила просто писцом к банкиру Валентини: признаюся, я немало был изумлен…
– Ужели тебе не прискорбно видеть, – оказал Багрецов, намеренно задевая слабую струну в чувствах приятеля, – как дорожит Гоголь ее обществом? Не сам ли ты намедни мне говорил, что даже его матушка мучится, как бы патеры не свернули его в католичество? Сердце матери чутко: и не оглянемся, как Рим прибавит к именам аристократов имя славнейшего писателя русского. Ты полагаешь, что это возможно?
Иванов приподнял синие очки и для верности глянул в зрачки Багрецова внимательными, необыкновенно умными глазами.
– Это возможно, – сказал он с печалью, – Николай Васильич сейчас в таком разоренье. Намедни сказал мне: «Забвенья, глубокого забвенья жаждет душа моя!» Потом глаза его зажглись и пророчески, как ихний ксендз с кафедры, он вдруг возгласил: «Все и вся должны исчезнуть, не только литература русская. В нетленном мире тленное не будет иметь места!» О, сколь хитры оковы иезуитов.
– Вот видишь, – подхватил Багрецов, – и я боюсь за Гоголя. Вовлекут в сети твоего «важнейшего» так, что потом и не вызволить… и потому вот предложение: входи со мной в заговор против святых отцов на пользу Бенедетты. Строчи немедля Гоголю, чтобы он выпросил у княгини позволения привести к ней, ну, отгадай, кого? Конечно, Доменико. Он в ярости не похуже патеров сумеет погнуть на свою линию, а до новых впечатлений княгиня, побожусь, что падка и сейчас.
– Что ты, что ты, большие могут выйти неприятности, – отмахнулся Иванов, но, подумав, прибавил: – Однако посоветуюсь с самим Николаем Васильичем.
Через несколько дней все по обыкновению встретились под вечер в кафе Греко. Вдруг Гоголь в отличнейшем расположении духа сам сказал Багрецову:
– Передать вашу просьбу княгине и подготовить ее к революционным речам Доменико я не берусь, но подобное свидание считаю сам не без пользы ввиду Бенедетты, из-за которой работа Иванова стоит. И знаете что?
Он прелукаво ухмыльнулся и шепнул:
– Повалимте-ка этим же вечером в виллу гуртом, без никакого зова, как истые северные медведи? А нуте, обработайте для этого дела того голосистого…
И вдруг, пристально вглядываясь в Багрецова, будто впервые его увидал, Гоголь сказал:
– А ведь вы были тогда на Николин день у меня? Еще в погодинском саду Лермонтов нам читал, аль запамятовали?
– Вы отлично знаете, что я этот вечер забыть не могу, и сами меня сразу узнали, но по капризу признать не хотели.