Воровка фруктов
Шрифт:
Там я принялся заглядывать в разные лавки, которых становилось все больше по мере приближения к вокзалу. Правда, увидеть ничего было нельзя, либо потому, что магазины и мастерские в первые недели августа почти все как один стояли со спущенными железными ролетами, либо потому, что то или иное заведение с незачехленными витринами вообще закрылось окончательно и бесповоротно и защищать его какими бы то ни было решетками не имело никакого смысла. Эти большие витринные стеклянные панели, сверху донизу покрытые толстым слоем как будто нанесенного сюда песка и заляпанные брызгами грязи от дороги, все целехонькие, ни у одной даже мелкой трещинки, были для меня в особом смысле «смотровыми окнами». Особенно перед одним таким я завел привычку, по дороге на вокзал, перед долгой поездкой, останавливаться и мимоходом заглядывать внутрь. Мастерская исчезнувшего (интересно куда?) больше десяти лет назад армянского сапожника и слесаря-ключника была забита разными устройствами – станок-растяжка с сапожными лапами (или как это называется?), пресс с разложенными на нем набойками (или что-то в этом духе), шлифовальная машина для металлических изделий (?) и т.д., – все это стояло не только в неприкосновенности, но и готовое к работе, сквозь песочную муть забрызганного грязью стекла можно было не то чтобы разглядеть, а скорее угадать детали, явно подходящие к обстановке: на столе со шлифовальной машиной, возле ножек, тянулись цепочкой холмики из железной
16
Арабское выражение в значении «Если Аллах того пожелает», «По воле Аллаха».
А еще несколькими шагами дальше, на пороге привокзальной площади, вовлеченный в происходящее, местный дурачок Ничейной бухты. (Тут имелось еще несколько ему подобных, но, по мне, так их могло бы быть и больше.) Уже давно он мне не попадался на глаза, и я думал, что он так или иначе тоже пропал. Как всегда, он кружил по площади, но только теперь он не пел и не наклонялся, чтобы поднять с земли мусор, который скапливался тут, возле вокзала, и убирать который, если этого не делал никто другой, он считал своей обязанностью. Он не узнал меня или не захотел узнавать. Я посмотрел ему вслед. Он постарел с тех пор, как мы виделись в последний раз, когда я угостил его кофе в берберском баре, а он в ответ принялся кричать – при каждом открывании рта он исторгал из себя крик, даже при пении у него получался крик, – какой я, дескать, всегда любезный (что совершенно не соответствовало действительности). Старый, но при этом в шикарной ветровке и новехоньких черных кожаных брюках, какие мог себе позволить разве что старик Джонни Холлидей, да и то лишь для выхода на сцену, когда ему нужно было изобразить из себя рок-звезду. Молча пересек старец-дурачок площадь, – руки, повисшие плетьми, с очень белыми ладонями, развернутыми назад, болтающимися в воздухе, который он словно вскапывал наподобие крота, огромный череп, опущенный на грудь, полусъехавшие черные кожаные штаны, открывавшие попу, тоже сверкавшую белизной.
На пороге площади? Порог действительно имелся, в прямом смысле, в виде разветвленных корней большого бука, возвышавшегося в конце вокзального подземного перехода. Отдельные корни плавно поднимались из земли, опоясывая ствол, с изгибами разной высоты и с разными макушками, образуя нечто вроде горного рельефа en miniature [17] , модель горного ландшафта. От этого порога когда-то, более полутора десятков лет тому назад, мать воровки фруктов, перебираясь пружиня с одного корня на другой, словно каждый из них был для нее линией старта, выдвинулась на поиски своего пропавшего без вести ребенка в сторону испанских гор Сьерра-де-Гредос, в то время как теперь, наоборот, ее ребенок прочесывал северофранцузское плато к северу от Уазы в поисках следов, или бесследности, своей давно пропавшей матери, хотя, конечно, у воровки фруктов были там и другие дела. И точно так же я, который обыкновенно, как и прочие пешеходы, обходил стороной расползшиеся по асфальту корни, в тот августовский день использовал их как порог, как линию старта, и пошел по прямой, одолевая подъемы и представляя себе, как я, теперь налево, теперь направо, взбираюсь все выше и выше, от одной вершины к другой, поднимая колени, иногда расставляя ноги, а под конец снова спускаюсь в долину, где я, пересекая площадь в направлении вокзала, на несколько мгновений почувствовал ритм, который сообщился от корней под подошвами всему моему телу. И хотя всякие пожелания с давних пор казались мне скорее лишенными смысла и потому я отбил у себя эту привычку, все же теперь мне захотелось пожелать, чтобы этот ритм сохранился во мне и дальше.
17
В миниатюре (фр.).
Мужчина и женщина прошли мимо меня. Они шли друг за дружкой, на расстоянии, и все же я воспринял их как пару, они и были парой. При этом, как я также отметил, они двигались не навстречу мне, а в противоположном направлении, в противоположном не только относительно моего движения, – нет, относительно всего происходящего здесь и сейчас. Вот только что они были частью толпы, окружающей суеты, данного места, только что более или менее беззаботно участвовали в общей игре: вопрос – ответ, предложение – спрос, ход – ответный ход. И вот теперь, одним махом, все кончилось. Вот только что они шагали рядом, бок о бок, или даже держась за руки, под высоким, безоблачно синим, летним небом. Теперь же они плелись еле-еле, мужчина на несколько шагов отстав от женщины, в сторону вокзального подземного перехода, с широко распахнутыми, невероятно большими и у обоих немигающими глазами. Синева неба одинаково отражалась в этих двух, следующих друг за другом парах глаз, имевших не только совершенно одинаковую форму, но и отсвечивавших одинаковой небесной синевой, вот только оба эти зеркала были тусклыми, в прямом смысле безудержно мутными, ибо не удерживали ничего, кроме безудержного горя и крайнего, последнего отчаяния. Судя по тому, как они тащились, женщина впереди, мужчина сзади, ни у нее, ни у него не было шансов куда-нибудь прибиться, не говоря уже о том, чтобы добраться до родного дома. Ни один приют, ни одна ночлежка не примет их как пару: запрещено – нарушение правил внутреннего распорядка и вообще общепринятого порядка. Наверное, они как-то все же устраиваются на ночлег и лежат рядом, бог знает где, но никогда больше, никогда-никогда, plus jamais [18] , они не будут лежать подле друг друга, вместе, в одной, пусть даже захудалой, постели, – кончился сон о постели для меня и для него, для нее и для меня. Когда еще видел свет такую потеряную пару? И тем не менее они образовывали пару, ни с чем не сравнимую и, быть может, единственную в своем роде, хотя и не обычную, обычно «прекрасную», «фотогеничную».
18
Никогда больше (фр.).
Прежде всего: во время ходьбы смотреть только в землю. По площади, имевшей легкий наклон, потекла вода из шлангов после базарного дня. Лотки уже все собраны, и вода залилась в углубления для стоек. Оттуда среди послеполуденной жары поднималась прохлада, легкий бриз, пронизанный запахом свежести. Следы голубиных лапок, тянувшиеся цепочками в разные стороны из мокроты по сухим местам. Но в тот день мои глаза были обращены скорее к железным люкам, имевшимся во множестве на этой привокзальной и рыночной площади. Год от году здесь, в Ничейной бухте, как и повсюду в мире, их становилось все больше и больше – канализационные люки, люки, скрывающие электропровода, телевизионные кабели, – телефонные сети, газовые коммуникации, компьютерные волоконно-оптические системы, и автоматические затворы, которые выскакивают из земли в случае террористической атаки, и бог знает что еще. Мое особое внимание привлекали теперь железные или стальные люки, а таких тут было большинство, которые были изготовлены методом штамповки, прессовки или отливки в Пикардии, неподалеку от тех мест, куда я как раз направлялся. Во многих европейских странах, на протяжении десятилетий, мне попадались эти выпуклые или вдавленные надписи с названием производителя «Норинко» – что бы это значило? – чаще всего на канализационных люках, и с течением времени эти буквы у меня под ногами, хоть вдавленные, хоть объемные, стали для меня почти насущной необходимостью, если я оказывался в чужих городах, и стоило мне увидеть это слово, я испытывал ненадолго чувство родного крова или просто незатейливой радости.
Казалось, будто марка «Норинко», в сочетании с географическим названием Мерю – этот регион вызывал у меня порой приливы патриотизма, – обладает монополией на все канализационные и прочие люки в государстве, от столицы до заморских владений, от Карибики до папуасов в Тихом океане, и выше, до дальнего севера, до самого анклава Сен-Пьер и Микелон. Вид подобных изделий мог действовать и утомляюще.
К этому добавлялось то, что почти все эти тяжелые толстые крышки с течением времени, а в последнее время за несколько недель, вылезали из своих пазов в асфальте или битуме. И у меня было даже такое ощущение, будто они все чаще уже при установке не закреплялись толком. Результат: стоило пешеходу на них ступить, как у него под ногами тут же все начинало лязгать, греметь, громыхать, и то же самое повторялось уже на следующем, лежащем впритык, чугунном круге, и так без передышки, длинной цепочкой, по тротуарам, улицам и площадям, – лязганье, грохотание, громыхание, повсеместно поддерживаемое другими прохожими, точно так же ступающими на люки, и особенно машинами, и уж совсем особенно грузовиками, нескончаемый, дикий, поднимающийся снизу сокрушительной волной чугунный «норинкоанский» грохот.
Тогда, в день моего отъезда, все это, надо сказать, разворачивалось внутри меня. Я знал наперечет все плохо закрепленные люки и, пересекая площадь, старался обходить их, двигаясь зигзагом как слаломщик. Кроме меня тут никого не было, ни пешеходов, ни машин. В какой-то момент снаружи, во внешнем мире, громыхнуло, из недр земли раздался удар грома, такой оглушительной силы, что он не только заполнил собой пространство по-августовски тихой площади, но долетел до холмистых, поросших лесами берегов Сены на горизонте. Наряд полиции, дежуривший при входе на вокзал, в ту же секунду, все как один (среди них была одна женщина), со своими автоматами, бросились в мою сторону. Потому что виновником этого грохота был не кто иной, как я, ступивший на люк «Норинко», который еще накануне прочно сидел в гнезде, основательно приваренный и зацементированный.
По случаю базара на площади стояло всего лишь несколько машин, припаркованных в самом дальнем ее конце, причем уже давно. И эти автомобили имели отношение к тем местам, куда я как раз держал путь. Выстроившиеся в ряд машины сдавались напрокат, сплошь маленькие дешевые модели, c бедненьким оснащением, снабженные минимумом необходимого. Номера же у них все состояли из цифр, относящихся к департаменту Уаза, куда я и направлялся. Какие цифры? Посмотри в интернете. Важнее другое: я как-то слышал, что большинство французских машин, сдающихся напрокат, зарегистрированы в этом самом департаменте, чтобы он, имевший лишь незначительное количество промышленных и торговых предприятий и сельское хозяйство, которое не сделало ни одного крестьянина мало-мальски богатым, получил бы в порядке компенсации хоть немного доходов от налогов. Не знаю, насколько это соответствовало фактам, но как бы то ни было: эти машины, чистенькие, надраенные, сверкали как новенькие или были новенькими и сдавались напрокат. Вот только один вопрос: что они делали тут, в Ничейной бухте? Как попал сюда этот небольшой отряд? Кого или чего дожидались они, притулившись на краю площади? Они стояли там, заманчиво пустые, как на старте, а солнце заглядывало к ним внутрь и тихо увеличивало их внутреннее пространство.
Нет, ты только посмотри! погляди туда! на витрине единственной из трех находившихся на площади булочных, открытых в августе, висел плакат, согласно которому мука, использовавшаяся тут для местной выпечки, поставлялась мельницей небольшого городка Шар, что в самом центре той территории, где находилась и моя конечная цель, – часть ее относилась к Иль-де-Франс, часть, дальше к северу, к Нормандии, и еще одна, восточнее, соответственно, к той самой Пикардии. В королевские времена Вексен, славившийся своими гигантскими полями пшеницы и ржи и сотнями мельниц, назывался «житницей Парижа». Теперь же из всех этих мельниц работала только одна, та самая, в Шаре, на берегу реки, называющейся Вион и занимающей полгородка. Хлеб из тамошней муки был тут же куплен, а в дополнение получен свернутый в трубочку, предназначенный для комнаты в деревне, словно приготовленный специально для меня плакат с мельницей.
Заглянуть бы куда-нибудь еще напоследок перед поездом. Но как же я забыл: «H^otel des Voyageurs», вместе с баром, уже давным-давно закрылся. А ведь как приятно было сидеть там летом, в прекраснейшей прохладе тенистых платанов, с видом на входящих и выходящих из крошечного здания вокзала, который с трудом можно было разглядеть за листвой. Только несколько бездомных обитали теперь в комнатах с окнами, по большей части заделанными картонками, – прибившиеся к берегам Ничейной бухты, все они, постаревшие, без родственников, по крайней мере без официальных, нуждались в уходе и опеке, ежедневной, ежечасной, но, предоставленные по милости государства сами себе, оказались выдворенными в эту полуразвалюху.