Восемь белых ночей
Шрифт:
Мне хотелось подумать про Муффи и двух ее gemelline – и попытаться заманить смех в сердце. Но смех не явился. Я чувствовал, что по щекам снова струятся слезы, и в страшной муке некогда было подумать, что именно их породило – боль, сожаление, благодарность, любовь, стыд, исступление, отвращение; я испытывал все эти чувства одновременно: страх расплакаться и позор плача, позор собственного позора и страх, что тело станет выдавать меня всякий раз, как я покраснею, поколеблюсь, выскажусь не к месту или не найдусь, что можно сказать вместо ничего – вечно я выискиваю нечто вместо ничего, нечто вместо ничего.
Вот, оказывается, к чему все это привело: этот
Сидя там – глаза все еще закрыты, – я думал только про страх, обнажившийся страх, страх дерзнуть и быть пойманным на дерзании, страх испытать безграничную надежду, но недостаточно безграничную, чтобы ради нее дерзнуть и совершить то, за что тебя потом поймают на брюзжании, страх выдать Кларе всю подноготную, страх никогда не заслужить прощения – страх выплюнуть этот кусок Манкевича так, будто он – ложь, которой я давился весь этот вечер, не зная, чем ее заменить, страх, что я продолжу жевать эту ложь и дальше, как делал всю свою жизнь, так что она утратила всю остроту вкуса и стала пресной, как и сама вода жизни.
– Как это ужасно, – долетели до меня слова Клары.
Я бросил на нее умоляющий взгляд – он говорил: дай мне еще несколько минут, не затевай перепалку прямо сейчас, не надо, дай отдышаться.
Неподалеку послышался гул голосов.
Ганс позвонил в колокольчик, чтобы принесли воды.
У меня ушло несколько секунд на то, чтобы сообразить, что я, похоже, грохнулся в обморок или произошло нечто в таком духе, потому что, когда я открыл глаза, оказалось, что кроме Ганса и Клары в оранжерее появились еще и другие и рассаживаются за соседними столами.
– Не говори, – предупредила Клара – так человека, лежащего на тротуаре, просят не шевелиться до прибытия скорой.
Официант уже принес стакан, доверху набитый кубиками льда, и протянул его Кларе. На лице ее вылепилось слегка нетерпеливое сосредоточенное выражение опытного мучителя, который прекрасно знает, что итоги допроса будут плачевны, и держит под рукой флакончик с нюхательными солями, чтобы узник очнулся для новой боли.
Я взял стакан обеими руками и начал отхлебывать короткими, задыхающимися глотками, похожими на рыдания.
И следил за ее лицом. «Отхлебни еще раз», – будто бы говорила она, а потом еще, и еще раз – разговор с ребенком, а не с
Откуда такой поворот? Внезапная враждебность? И даже – притворное равнодушие? Или пикирование с Бэрил и Ролло на заднем плане, пока я умираю? Прекрати делать вид, что тебе все равно.
– Выпей еще воды. Пожалуйста, выпей.
И пока я пил:
– Что это с тобой такое? – спросила она. Ничего прекраснее она мне сказать не могла: «Что там с твоим ртом, погоди, дай потру тебе губы, дай поцелую тебя в губы, бедные милые исстрадавшиеся богоданные саднящие губы». Я бы принял жалость безоговорочно.
Наконец в глазах прояснилось. Рот продолжал гореть, я чувствовал, что губы распухли, но я хотя бы вновь обрел дар речи. Для сновидца, пережившего кошмар, это было подобно рассвету. Скоро забрезжит утро, все химеры отступят и растворятся в утренней росе, будто молоко в большой чашке теплого английского чая. Возможно, это еще не конец испытания – и часть моей души, пока я пытался как можно безоговорочнее оставить случившееся в прошлом, уже питала надежду, что не все завершилось, и начинала тосковать по смятенному и молчаливому взрыву паники и горя – я знал, что именно таков мой способ попросить ее взглянуть попристальнее на то, о чем любой вменяемый человек догадался бы просто с ходу.
Я будто бы наконец показал ей свое тело, заставил его соприкоснуться с ее телом. И каким бы неуклюжим ни был мой жест, я чувствовал то же облегчение, что и раненый боец, который во внезапном порыве хватает руку сиделки и прижимает к промежности.
– Лучше?
– Лучше, – ответил я.
И, обведя глазами всех тех, кто собрался более или менее вокруг нас, – некоторые держали тарелки и свернутые салфетки, а в них – столовое серебро из той эпохи, когда родители Ганса бежали из Старого Света, – я понял, что, невзирая на все их колкости и подшучивания по поводу моей реакции на закуску Манкевича, это все равно один из самых прекрасных вечеров за долгое-долгое время. Ганс, Пабло, Павел, Орла, Бэрил, Тито, Ролло – все мне неведомые.
Клара напомнила всем, что скоро пора отправляться к полуночной мессе.
– Всего-то на часик, – пояснила она.
На следующий год, предложил кто-то.
– Чего-то Инки не видать, – высказался Пабло.
– А он ушел. – Ролло явно решил прийти Кларе на выручку.
– Да-а-а-а, – протянула Клара, в смысле: «Так, чтобы больше не спрашивали».
– Поверить не могу. – Потом она мне объяснила, что это сказал Павел.
Кто-то тряс головой: «Клара и все эти ее мужчины!»
– Кто-нибудь хоть примерно представляет, как меня достали мужики – каждый со своим маленьким Гвидо, встающим по стойке смирно, точно водяной пистолетик…
– Помилуй господи, – произнес Пабло. – Клара опять со своим «Как меня достали мужики».
– Ты в том числе, Пабло, – рявкнула она. – Ты с твоей никчемной мелочовкой.
– Предлагаю не обсуждать мой душевой шланг. Он бывал в таких местах, куда ни один еще не засовывал свой Гвидо. Уж поверь.
– А он чего? – осведомилась сварливая Бэрил, имея в виду меня. – Он тебя тоже уже достал?
– Я вообще не хочу связываться ни с кем – ни этой зимой, ни в этом году; чем целоваться с мужчинами, лучше уж с женщинами. Лучше уж переспать с женщиной, чем позволить еще одному мужику дотронуться до тебя своей вонючей палкой.