Восхождение в Согратль
Шрифт:
А может быть, Суд Божий творится непрерывно? Разве минувший век не был «судным веком»? Разве Гражданская война не была подлинной «пляской Смерти?» Разве коммунистические и фашистские лагеря не превосходят Страшный суд? А атомная бомба? А то, что мы сделали с природой? С человеческой душой? И вообще все то безумие, в котором мы и жили, и живем, и, похоже, будем жить — разве это не Страшный суд? Или нужно еще что-то уже воистину непредставимое по гнусности, чтобы взревела труба Исрафила и небо свилось как свиток? Так оно, по гнусности превосходящее все представления о добре и зле, оно же происходит каждый день, а небо все не свивается и не свивается… Выходит, праведники держат его, даже не подозревая об этом…
Короче, осмотрев с Муртузали «Ворота Судного дня», мы отправились из нижней части города наверх, к цитадели, сквозь кварталы старого города, которые до сих пор еще по-арабски зовутся «магалами». Они ветхи, но в этой ветхости — какая-то несравненная достоверность. Когда-нибудь их снесут, но я всегда буду помнить этот старый Дербент, в котором побывал еще Марко Поло. Он видел тысячелетние платаны возле Джума-мечети всего лишь трехсотпятидесятилетними, но так ли уж много это меняет? Ведь
Возле старой Армянской церкви, куда Муртузали зашел по какому-то делу, я заметил автомобильную ремонтную мастерскую, хозяин которой как раз запаивал прохудившийся радиатор. Он посмотрел на меня, держащего наизготовку фотоаппарат, а я — на него — в синей майке, на фоне красной двери мастерской. И какой-то мгновенный контакт состоялся в точке перекрестья взглядов. Понимаете, гуляя по страницам сказки «Тысячи и одной ночи», так хочется верить, что найдется дверь, которая откроется для тебя. Ни для кого больше. Несколько щелчков фотоаппарата по красным дверям вновь привлекли ко мне внимание мастера.
— Что ты снимаешь? — спросил он.
— Цвет. Настроение. Город. Тебя.
Мы познакомились. Его звали Али.
Подумав, он вдруг произнес:
— Ты знаешь, кто я такой? Я лудильщик. Хочешь посмотреть?
— Что?
— Пойдем…
И, проведя меня в глубь лавки, он открыл ту самую единственную дверь, за которой стоят… может быть, сотни… прекрасных дагестанских медных сосудов — кувшинов, казанов, кружек, чаш…
— Бери, выбирай…
Я взял себе за четыреста рублей маленький медный чайник, в котором, должно быть, заваривал себе чай какой-нибудь пастух в горах Табасарана. В этот момент мне верилось, что Судный день откладывается и наши души без всякого потустороннего вмешательства нежатся в прохладе садов Джанната — мусульманского рая…
Свою экскурсию мы с Муртузали закончили, разумеется, в цитадели Нарым-Кала, где пространство вдруг распахивается во все стороны — от Каспия до вершины Джалгана — и сонные ветры истории веют над остатками дворца Фетали-хана, космическими белыми куполами ханских бань и подземным водохранилищем, устроенным в древнем христианском храме, вырубленном в скале в форме креста. Здесь — тайна, и много тайн накопил Дербент за пятьдесят веков своего существования.
Ну, а потом случилось непоправимое. Солнце совершило половину пути по небу, трапеза оказалась той самой кефалью, приготовленной в белом вине, место, куда мы с Муртузали зашли своячком, как и я уже освоился заходить, сопровождая его в Дербенте (разумеется, он знал тут всех), оказалось уединенной в сосновой роще резиденцией, где отмечал свой день рождения директор коньячного завода. К своему стыду, я даже не помню, дербентского или кизлярского. Обстановка была скромная: терраса с видом на «голубой сапфир» и всего несколько приглашенных. Но коньяк является для меня нокаутирующим напитком. Поэтому уже после кефали я изыскал способ, чтобы вежливо покинуть собрание. Сознание выключилось. Но, как выяснилось, человек может отлично обходиться и без сознания. Об этом свидетельствуют мои снимки:
1) Жилистый загорелый рабочий, раскапывающий вход в подвал.
2) Пожилые люди, играющие в нарды.
3) Старик, в белоснежной вязаной шапочке, читающий учебник математики за пятый класс, которому я в своей статье приписал чтение Корана.
4) Старики под древними воротами Дербента: они собираются тут, чтобы после рабочего дня поговорить о главном — о детях, о хлебе…
5) Собственно дети, застигнутые за торговлей каким-то ширпотребом; живописный перекресток улицы, повсюду газовые трубы, купол какого-то сооружения, напоминающего квартальную мечеть.
6) Еще раз — старики, играющие в нарды (снято со вспышкой).
Тут и улица была широкая, без уклона, древо познания добра и зла (вот я уверен, что, если бы мы умели читать мысли деревьев, мы имели бы о добре, о зле, да и о себе самих более многогранные представления) росло — в свете вспышки — раскидистое, полносочное. В общем, многое в этом снимке при его внимательном рассмотрении указывало на близость мою к морю. Я шел, шел, шел, через какие-то шпалы, через какие-то трубы, собаки, явно потомки дурных перерождений, лаяли на меня, под конец я забрел уже совсем в непроходимый ночной мрак и вдруг… Я услышал. Море, черное, как южная ночь, как мои глаза, как плоды древа Зуккум, растущего из глубин мусульманского ада. Помню, я сорвал с себя одежду и бросился в воду, но море с омерзением выплюнуло меня с полной головой песка. Я кое-как вытерся майкой, надел джинсы на голое тело и каким-то трансцендентальным образом вновь оказался у дверей гостиницы «Европейская». И, если читатель будет милостивым, на этом мне хотелось бы закончить рассказ о своей первой невстрече с Каспием.
Теперь предоставлялся второй случай. И я решил, что, какие бы преграды ни стали на моем пути, я первым делом увижу море, а уж потом — Дербент в майском цветении и все такое. Правда, как и в первый раз, выйдя из гостиницы, я сразу пересек сквер у знаменитой крепостной стены и направился… Туда, где я пережил свои первые мгновения в Дербенте. Стена, казалось, еще глубже вросла в землю: теперь подле нее был разбит небольшой огородик, а наверху лепился какой-то курятник, служащий спасением от солнца человеческому существу. Как странно все-таки устроена память! Ведь тогда вел меня Муртузали, и я не запоминал приметы на нашем пути, но вышел к проему в стене сразу и точно. Вот здесь сидел этот старичок, с гармоникой, украшенной осколками зеркал. Его не было. Вообще ничего не было, какой-то пыльный
Я ушел с берега и вышел на пустынную площадку брошенной автобазы. Вы не поверите: даже в трещины в асфальте сочилась канализация: весь этот город со всеми его гнилыми трубами испражнялся здесь! Тогда я решил уйти от вони. И так, пройдя какие-то некрашеные, проржавевшие до дыр ворота, оказался на улице Приморской. Великолепное издевательство! В смысле близости к морю, эта улица, конечно, была приморской. Но вот в смысле приморскости? Есть особая поэтика заброшенности, нищеты, гетто, которая иногда попадает даже на страницы глянцевых журналов. Куры, собаки у мусорных баков, тут же скелеты этих собак, раздавленных проносящимися здесь машинами, проржавевший вентиляционный короб, человек в кепке, заинтересованно читающий газету, сидя на рельсах запасного пути, снятый с колес вагон, превращенный в жилье, и бетон, бетон заборов и стен в его каком-то прямодушном солдатском усердии держать форму, выдуманную, бля, архитектором — форму прямоугольного параллелепипеда. Форма еще удерживается, но уже ничему не служит. Форма без содержания, если не считать содержанием пустоту, гулкое эхо и одичавших голубей, заляпавших полы и проемы окон своим пометом. И все это никому не нужно, как пожелтевшая газета, забившаяся в ржавый куст. Стекла брошенных цехов разбиты, на почерневших воротах сохранился рисунок — член с невероятно гипертрофированной головкой, да надпись ЖБК-6. В проеме ворот просматривается кусочек морской синевы, не столь, может быть, изгаженной людьми. Людьми. Их трое. Они выпили и зачем-то пришли посидеть у этих ворот, на запустелую окраину города, как будто душа их ищет, ищет и нигде не может найти себе соответствия, кроме этой вот улицы на задворках мира, будто специально ищет неуюта и, только обретя его, успокаивается, в пространстве/времени между бытием и небытием, памятью и беспамятством, воплощением и развоплощением… Может быть, и один, и другой, и третий — все когда-то работали на этом комбинате, производящем строительные блоки. Но ты, чужестранец, зачем ты зашел на этот брошенный берег? Вслушиваться в ветер забвения? Играть в жмурки с судьбой?
— Э, ты откуда?
— Из Москвы.
— Ох, и заебали вы, москвичи…
Один потоньше, понервнее, позадиристее.
— Может, я вас лучше сфотографирую?
Он криво смеется и вынимает из внутреннего кармана пиджака три тонкие рыбки длиной с ладонь:
— На, закуси. Ты не думай, она — самая жирная на всем Каспии.
Я прохожу внутрь ворот ЖБК-6, обнаруживаю замусоренный пляж, где и оставляю рыбок, представив себе, на каких кормах они нагуливали свой жирок…
Внезапно что-то становится противно. Все противно. Противно находиться здесь, в этом желто-сером колере.