Восковые куклы (сборник)
Шрифт:
— Да, вчера! — женщина обернулась, — устричный консоме, который мы пробовали там, я нашла довольно изысканным. Прозрачный, ароматный бульон, — она гидроколлоидно блеснула контактными линзами и склонилась к режиссеру, близко, но так, чтобы не искажались черты лица, — и вместе с тем такая насыщающая плоть, жаждущая быть разорванной зубами голодного!..
— Кристина, вы стареете. Все эти ваши похотливые устрицы…
Он продолжал метрономно вышагивать, рассеяв взгляд чуть выше линии горизонта.
Кожа уже стянула череп дряхлеющего циника, щетина наждачилась на ней, как на засохшей вывернутой коровьей
— Стареете, — повторил он. Его верхняя губа будто присобралась в острый клюв, и тень, уголком вырезанная на толстой, чуть отвисшей, нижней губе, еще усиливала это сходство с птицей, к последней зиме потерявшей все перья. И большие глаза, медленно обволакивающиеся тонкими веками в подбровных чердаках, и морщины вокруг рта, и седая щетина — все выдавало в нем старого облысевшего филина возраста последней линьки, который не потянет уже молодую косулю и отрыгивает даже лягушек.
— Но, Давид Михайлович, как вы можете… — глаза покатились по дуге колесами разбитой солнечной двуколки, в крайний правый угол, указывая на девушку и светловолосого мальчика, идущих не так далеко, — говорить так открыто и жестко о столь непристойных вещах, как… возраст женщины!
Ее сын светился, как белый ямайский имбирь, очищенный от кожицы и высушенный на солнце, — Кристина наблюдала за ним, поглаживая правой ладонью другой рукав своего легкого пальто цвета топленого молока, нежная верблюжья шерсть чуть мялась под ее пальцами. Она постучала ногтем по костяной пуговице и остановилась в позе потерянной нецветной кинематографичности, застегнутой в двубортное пальто.
Вчерашний шторм помешал съемке, но утро проснулось совершенно июльским, теплым, и медленно раскалялось на уступах скал. Море полоскало обрывки водорослей, выдранных лоскутами с обсыхающих валунов, молодые мидии же, не удержавшиеся в их соленых волосах, уже возвратили вечности свой нетленный арагонит.
Вода дрожала со всей стеклянной прозрачностью абстинентного синдрома, теплая, но немного стылая, как расплескавшийся бутылочный берилл. И все же, храня традиции прогулочных фильмов прибрежных итальянцев, режиссер выходил на берег, представляя его осенним и послесезонным. Он выходил на берег в красном шарфе, с перчатками и дамой в верблюжьем пальто, сам он надевал пиджак коричневой замши, такого качества, чтобы при каждом его шаге несуществующему дальнему наблюдателю казалось, что по телу струится шелк, а не тонкой выделки замш. Рубашка черного джерси, мягкие брюки да итальянские следы подошв на песке помогали ему оставаться спокойным, как и подобает режиссеру, снимающему эпохальную картину о войне на Северном Кавказе.
В Крыму все благоволило созданию фильма о кавказской войне, и прежде всего потому, что войны в Крыму не было. Давид Михайлович выбирал для проведения съемок и самое подходящее время, обычно в конце весны, когда можно вдыхать сиреневую пряжу глициний и наслаждаться чувственными вздохами горных пионов, или в сентябре, когда море теплее парного козьего молока.
И в эту ясную пору его вовсе не занимали надуманные дамские беседы о социальном отборе, однако одна неосторожная фраза Кристины привлекла его внимание.
— Тот, кто психически не приспособился к новым
— Никогда в этом не сомневался, однако меня тревожит то, что эволюция социальная начинает с какого-то момента идти вразрез с биологической, и выживает, оставляя при этом потомство, уже не гармоничное существо, а урод, приспособленный выполнять какую-то определенную функцию, в чем вся печаль, а гармоничная личность, возникнув, погибнет, потому что ни одно из своих качеств она не станет развивать до такой степени, чтобы это качество глушило все остальные, и как результат — неспособность стать определенным элементом среды.
— Позвольте узнать, — голос Кристины стал вкрадчивым, и Давиду почудилось, будто ее не особенно интересует предмет разговора, — что же это за определенный момент?
— Последним представителем гармоничной эпохи я считаю Уильяма Морриса, для меня воплощением его жизни стала одна мрачная поэма, которую публика узнала только после его смерти, поэма о приговоренном корабле. Кстати, Эйнхорн любил читать мне ее. Образ корабля, приговоренного высшим судом, обреченного корабля — разве он не является точнейшей сквозной прорисовкой этого века? И Феллини — не последний, кто осознал это. Я уверен, что образ обреченного корабля всплывет еще к закату столетья…
— Извините меня, Давид Михайлович, но ваш этот… совершенный человек… разве не страшнее того, о чем говорила я? Та же самая евгеника, только я предпочитаю, чтобы все шло само собой, так сказать, а вы предлагаете нового сверхчеловека.
— Снова не так меня понимаешь, — он взял ее за рукав и на этот раз посмотрел в глаза с некоторой нежностью. — Я говорю скорее не о физическом совершенстве, а о гармонии… духовной, что ли… Не люблю это слово. Возьмем, например, Лотрека. Физически — не бог весть что, но при этом личность совершенно гармоничная. Живопись, лошади, женщины, пьянки… — тут он замолчал и долго всматривался вдаль.
— Так что тебе сказала Саша об этих съемках? — проговорил он наконец, и морщины волнами зашлепали по его лицевому диску, как затасканная драпировка в художественной мастерской.
— Эта девочка? Странная. Я так и не поняла, о чем она… что-то об измазанной в котлете губе, что-то о северянине, — пахнула в лицо теплой фразой, взглядом скользнула по средней линии оволосенения снизу вверх, зиппером, и проглотила ресницами. Смех прокатился по его трахее велосипедными спицами и напугал ее, долгий преистерический смех, какого нельзя было даже ожидать от старика.
— …стихи, наверное… — высунулось у нее изо рта и обвисло недоговоренным, медленно и безжизненно продолжая раскачиваться на губе, приклеившись к помаде. Каким образом слова вываливаются изо рта, пытались постичь многие мыслители древности. Бледные, вялые слова, которые выташнивает без всякого участия человеческой воли, когда всего меньше ожидаешь их, вызвали его недоверие, и режиссер принялся рассматривать девушку.
Он нашел в ее фигуре определенного рода сходство с негритянками, или, скорее, мулатками. Ноги… Нигерийская ваза девятого века, совершенная, как жест презрения тысячелетнему европейскому самовыжиманию. Девятый век! И возвращение в джунгли, плавное и гармоничное покачивание бедер…