Воскресение Маяковского
Шрифт:
Всякое художественное произведение, существующее в атмосфере юмора, — не только смешное, не только комическое, а даже скорее сугубо серьезное — обладает одним отличительным качеством. Я назвал бы это качество самозащищенностью..
Что я имею в виду?
Главным образом, невозможность второго смысла, не предусмотренного автором, лишнего, ненужного, быть может, обратного, в конце концов — пародийного.
Ни один поэт не застрахован от неудач, от слабости или минутной фальши. А уж случаи авторской глухоты можно отыскать почти у каждого.
Маяковский любит глухоту поэтов, ему импонирует чужая слабость. Он с удовольствием приводит примеры:
Мы
Не придет он так же вот.
Шибанов молчал. Из пронзенной ноги.
Это Брюсов, Уткин, А. К Толстой. Но и к Пушкину приставляет он свою «лесенку».
«Довольно, стыдно мне… Чтобы читалось так, как думал Пушкин, надо разделить строку так, как делаю я».
Действительно, подобного рода ошибки, связанные с возможностью ложных звучаний, с неразделением слов, со слабостью знаков — хоть и встречаются у самого Маяковского («От Батума, чай, котлами покипел…»), но, быть может, не чаще, чем у других. Но зато трудно найти ему равного в области дурной пародийной двусмысленности, целиком идущей от отсутствия юмора, от неспособности увидеть в готовом стихе то, чего автор туда не вкладывал:
Ты что-то таила в шелковом платье.
На теле твоем — как на смертном одре — сердце дни кончило.
У стихов нет внутренней самозащищенности, они если как-то и защищены, то извне — громовым голосом автора. В ранний период молодому Маяковскому удавалось перекрикивать второй смысл, и гул, остающийся в ушах у читателя, подчеркивал необходимую звуковую тональность. С годами эта способность все больше терялась, и все явственней проступала сквозь строчки стихов обезьянья морда автопародии:
Любовь не в том,чтоб кипеть крутей,не в том, что жгут угольями,а в том,что встает за горами грудейнад волосами-джунглями……под блузой коммунисты, грузят дрова.Цвети, земля, в молотьбе, и в сеятьбе.Я себя под Лениным чищу.…так хотел бы разрыдаться я,медведь-коммунист.Или пресловутое, тысячекратно читанное:
Я достаю из широких штанин…
Такое чувство, будто сам Александр Архангельский сидит с ним незримо за одним столом и то и дело подталкивает его под локоть или даже прямо водит пером. Впрочем, порой начинает казаться, что это слишком и для Архангельского. Он даже в самой смешной бессмыслице оставался в каких-то разумных рамках. Он бы не решился написать, например, такое:
Время родило брата Карла —старший ленинский брат Маркс.Так жестоко посмеяться над бедным автором мог только сам Маяковский.
Он умел делать смешными других — многих. Для этого не требовалось чувства юмора, достаточно было чувства смешного в сочетании с изобретательностью и энергией. Юмор оказался необходим для другого — чтоб не выглядеть смешным самому. Тут и обнаружилась недостача. И то, что у другого могло бы сойти незаметно, для Маяковского стало губительным. С ним случилось самое, быть может, страшное, что только может случиться с поэтом: он превратился в карикатуру на себя самого.
Для
Глава шестая
ЛИЦО И МАСКА
Это был очень странный человек. Высокий рост, при относительно коротких ногах; каменные (памятниковые) черты лица, укрупненный нос, укрупненные губы; далеко выступающая нижняя челюсть, непреклонная жесткость которой не смягчалась даже полным отсутствием зубов; большие глаза, временами очень красивые, большей частью довольно страшные. В его облике было что-то невсамделишное, какая-то принудительность формы, как бы раздутость. Пожалуй, он был похож на переростка, как будто мальчику лет тринадцати ввели какой-то ужасный гормон (есть у Л. Лагина такая повесть) и он быстро-быстро увеличился в размерах и стал на равных и даже свысока общаться со взрослыми дядями и тетями.
Среди тонконогих, жидких кровью,трудом поворачивая шею бычью,на сытый праздник тучному здоровьюлюдей из мяса я зычно кличу.На этом образе поэта-великана, обладателя физической и духовной мощи, строилась эстетика Маяковского и на этом держалась его идеология: сначала — идеология разрушения, потом — идеология оптимизма. Между тем, он не был ни очень сильным, ни, тем более, физически здоровым. Он был просто болезненным человеком, с юности абсолютно беззубым, с вечно распухшим гриппозным носом, с больной головой и влажными руками. И тут вряд ли виновато южное происхождение и переселение в зимние страны. Он постоянно простужался и болел и в Крыму, и в Евпатории. Болея, проявлял ужасную мнительность, без конца мерял температуру, однажды разбил подряд три градусника…
Физически он также был не сильнее среднего мужчины с нормальным ростом.
«Так что слова его: „С удовольствием справлюсь с двоими, а разозлить — и с тремя“, эти слова, — замечает современник, — надо рассматривать как поэтическую фигуру».
Скажем так: и эти слова…
Не только в стихах — в повседневной жизни он редкое слово сказал в простоте, чуть не всякое его проявление было фигурой. В его внешности, в походке, во всех повадках присутствовал непременный театральный эффект, невзаправдашность, выстроенность, декоративность. Даже постоянное его курение на самом деле курением не было: он, не затягиваясь, набирал и выпускал дым. Да и рост его — 189 см—не был сам по себе фантастическим. Вероятно, он был не выше Третьякова, не намного выше Бориса Пильняка. Но он неутомимо играл огромность, убеждая себя, читателя, зрителя…
В его общении с людьми, далекими и близкими, не было ни прямоты, ни равенства, он знал лишь покровительство или подчинение.
Все детские критерии и подростковые страсти сохранились в нем, но увеличились в размерах и так перешли во взрослую жизнь. Преклонение перед любой силой, перед всем крупным и многочисленным; боязнь показаться смешным и слабым; деление мира на врагов и друзей, на чужих и своих, на наших — не наших; жестокость и в то же время плаксивость; ненависть к старшим и страх перед ними; и наконец, затаенное, застенчиво-наглое, болезненно-изломанное отношение к женщине.