Воскресный ребенок
Шрифт:
Кто-то сказал, что «страх облекает в плоть и кровь причину страха». Это хорошее правило, которое распространяется и на маленьких детей, таких, как Пу, например. С прошлой зимы он испытывал регулярно возвращающийся страх, что мать с отцом больше не хотят жить вместе. А вызван этот страх был тем, что Пу стал невольным свидетелем короткой потасовки между родителями. Обнаружив, что за ними наблюдают, они тут же прекратили драться и захлопотали вокруг Пу, который от ужаса не мог сдержать рыданий. У отца на щеке были следы от ногтей. У матери растрепались волосы, губы дрожали, глаза почернели, нос покраснел. Родители начали энергично объяснять, что взрослые, как и любой ребенок, тоже иногда могут сильно гневаться друг на друга. Но все эти разговоры и объяснения
Сейчас он пробуждается от своего глубокого сна. Чувство такое, будто ему несильно дали под дых, он в растерянности, не понимает, в какой действительности находится: то ли в своей собственной, подчиняющейся и подконтрольной ему, Пу, действительности, которая, правда, населена странными образами и фигурами, но все равно это его действительность, легко узнаваемая; или же в другой, новой, вселяющей ужас, начавшей овладевать его мыслями и чувствами. Через секунду после пробуждения он знает, что именно вырвало его из сновидений. Он слышит голоса из материной комнаты — негромкие, иногда переходящие на шепот. Это мать и отец ведут своего рода беседу, Пу не узнает их голосов, или, вернее, их голоса напоминают ему о прежних мгновениях внезапного ужаса — дьявольщина, что это еще такое? Что это еще за шепчущие, ускользающие, чужие нотки посреди ночи? Пу клацает зубами, черт подери, надо послушать, подойти к двери и послушать, что они говорят. Пу слезает с кровати и встает босыми ступнями на линолеум. Он холодный, и Пу пробирает дрожь, хотя тепло еще не ушло из узкой как пенал комнаты.
Он сразу видит, что дверь в материну комнату полуоткрыта, и занимает стратегическую позицию на лестничной площадке: отсюда можно наблюдать, не будучи замеченным. Мать сидит в постели, обхватив руками колени, ночная рубашка съехала с круглого плеча, волосы на ночь еще не заплетены. Густые черные волосы струятся по спине, лицо в неверном предрассветном свете бледно. Цветочные гирлянды на роликовых шторах, нежно-зеленые стены. Китайская ширма вокруг умывальника, небольшие пейзажи (акварели, написанные дядей Эрнстом), солнечно-желтый лоскутный ковер, сейчас все кругом серое, и все движется, медленно, медленно. Отец расположился на белом стуле с высокой спинкой. На нем короткая ночная рубаха с красным кантом, ноги босые, руки сцеплены. Пу кажется, будто отец смотрит прямо на него, но глаза невидящие, скорее всего, он не видит ничего, кроме собственного горя. Фигуры родителей врезались в память. Я до сих пор помню эту картину. Я могу вызвать ее перед собой сейчас или в любой другой момент, как только пожелаю, я могу вспомнить страх, вызванный расстоянием и неподвижностью. Мгновение, ставшее последним, роковым ударом по представлению о том мире, который Пу держал под полным контролем и в котором даже привидения и наказания были доказательством того, что действительность подчинялась ему самому. Это представление распалось или растворилось, ничего после себя не оставив. Короля свергли с престола, и заставили покинуть свое королевство, и как самого ничтожного и жалкого изо всех ничтожных и жалких вынудили иcследовать отобранную у него страну, не имевшую, к его ужасу, границ. Там сидела мать, обхватив руками колени, там сидел отец на стуле с высокой спинкой, сцепив пальцы и устремив взгляд в какую-то точку за левым ухом Пу. Я не помню,
— Это унизительно, — говорит отец, глубоко вздыхая.
— Я ведь сказала, что тебе необязательно приезжать.
— Я должен был приехать по очень простой причине. Я тоскую по тебе и детям, я не хочу быть один. Хватит с меня одиночества.
— Эрик, пожалуйста, попробуй быть терпимее. Мы ведь все так рады тебе, надеюсь, ты это заметил? Заметил?
— Да, мне кажется, что… но это так унизительно. А тут еще заявляется твоя мамаша с этим паяцем Карлом. И даже не спрашивает, не помешала ли нам.
— Сейчас ты просто несправедлив. Мама взяла на себя труд прийти сюда только затем, чтобы с тобой поздороваться.
— Она пришла, чтобы оконфузить меня. Я знаю эту низкую женщину. Какое торжество для нее — мы живем в этой отвратительной развалюхе, в этой отвратительной местности. Против моего желания. Против моего ясно высказанного желания.
— Не думала, что служитель Божий имеет право носить в себе столько ненависти.
— Я не способен простить того, кто хочет меня уничтожить.
— Это чудовищно.
— Вот как, чудовищно?
— Да, чудовищно. Ты сейчас говоришь прямо как твоя бедная мать. Ты говоришь как маньяк.
— Я не способен простить человека, который ненавидит меня за то, что я вообще существую на свете.
— Ты говоришь точно как тетя Альма!
— Мы были не такие благородные. Вот именно. Не такие благородные. Разумеется.
— Послушал бы ты свой тон.
— А ты бы послушала свой, когда говоришь «твоя бедная мать».
— Чем мы, собственно, занимаемся?
— Мы не имели возможности ходить в театры и ездить в Италию и в Мессеберг, и у нас не было денег, чтобы покупать новейшие романы.
— Помолчи лучше, тебе мои деньги доставляли не меньше удовольствия, чем мне и детям.
— Верно.
— Поэтому ты не смеешь так говорить.
— Верно.
— Ужасно, когда ты так говоришь.
— Может, и ужасно. Но это не я настаивал, чтобы мы поселились в этой дорогой квартире на Виллагатан. Нам было хорошо и на Шеппаргатан.
— Там не было солнца, и дети стали хворать.
— Твоя обычная отговорка.
— Доктор Фюрстенберг сказал…
— Я знаю, что сказал доктор Фюрстенберг.
Мать собралась было ответить, но передумала. Она начинает грызть ноготь, ее переполняет бешенство. Она молчит, накачивает себя. Пу видит, что отец, собственно, уже сдался, искоса глядя на жену, он становится у белого письменного стола, его фигура четко вырисовывается на фоне белого прямоугольника роликовой шторы. Тишина разбухает, внушая все больший страх. Теперь у отца другой голос.
— Ты молчишь?
— По-твоему, я должна что-то сказать?
— Ну можешь хотя бы сказать, о чем ты думаешь. Отец испуган, это заметно.
— Значит, я должна сказать, о чем я думаю? — с расстановкой произносит мать.
Отец молчит, мать тоже. Когда она начинает говорить, голос ее спокоен, как снег. Пу чувствует, как у него заныли ноги, желудок свело, на глазах невольно выступили слезы. Он не желает слышать то, что намерена сказать мать, но не в силах сдвинуться с места, ноги не слушаются, и он вынужден стоять и слушать.
Итак, мать заговорила. Голос ее спокоен, она разглядывает указательный палец с содранным заусенцем, на нем выступила капля крови.
— Ты хочешь знать, о чем я думаю? Так вот, я думаю о том, что часто приходило мне в голову в этот последний год. Или, если быть откровенной до конца, с того времени, когда родилась Малышка.
— Может, я не хочу, — слабым голосом произносит отец.
— Зато теперь хочу я, и ты мне вряд ли помешаешь.
— Я уйду.
— Ну-ну, не смущайся. Пора, наверное, хоть раз поговорить откровенно. Полезно, наверное, наконец-то узнать истинное положение вещей.