Воскресшие боги, или Леонардо да Винчи
Шрифт:
Франческо хотел уже спуститься вниз, в мастерскую, но вспомнил о бумагах, спрятанных на чердаке. Побежал туда, приотворил незапертую дверь и увидел Леонардо, полуодетого, сидевшего на полу перед опрокинутым старым ящиком, который служил ему столом; при свете сального огарка он писал – должно быть, делал вычисления для машины, что-то тихо и быстро бормоча, как в бреду. И это бормотание, и горящие глаза, и седые всклокоченные волосы, и щетинистые брови, сдвинутые как бы сверхчеловеческим усилием мысли, и углы ввалившегося рта, опущенные с выражением старческой немощи,
Вдруг Леонардо схватил карандаш и зачеркнул страницу, исписанную цифрами, так что острие карандаша сломалось, потом оглянулся, увидел ученика и встал, бледный, шатаясь.
Франческо бросился к нему, чтобы поддержать его.
– Говорил я тебе, – с тихою, странною усмешкою молвил учитель, – говорил, Франческо, что скоро кончу. Ну вот и кончил, кончил все. Теперь уж не бойся, не буду. Довольно! Стар я стал и глуп, глупее Астро. Ничего не знаю. Что и знал, то забыл. Куда уж мне с крыльями... К черту все, к черту!..
И, хватая со стола листки, яростно комкал и рвал.
С того дня опять ему сделалось хуже. Мельци предчувствовал, что он уже на этот раз не встанет. Иногда на целые дни впадал больной в забытье, подобное обмороку.
Франческо был набожен. Во все, чему учит Церковь, верил с простотой. Он один не подвергся влиянию тех губительных чар – «дурному глазу» Леонардо, которые испытывали почти все, кто приближался к нему. Зная, что учитель не исполняет церковных обрядов, все-таки угадывал чутьем любви, что Леонардо – не безбожник. И далее не углублялся, не любопытствовал.
Но теперь мысль о том, что он может умереть без покаяния, ужаснула его. Он отдал бы душу свою, чтобы спасти учителя; но заговорить с ним об этом не смел.
Однажды вечером, сидя у изголовья больного, смотрел на него все с тою же страшною мыслью.
– О чем ты думаешь? – спросил Леонардо.
– Фра Гульельмо заходил сегодня утром, – ответил Франческо, немного замявшись, – хотел вас видеть. Я сказал, что нельзя...
Учитель заглянул ему прямо в глаза, полные мольбою, страхом и надеждою.
– Ты не о том, Франческо, думал. Зачем не хочешь сказать мне?
Ученик молчал, потупившись.
И Леонардо понял все. Отвернулся и нахмурился. Всегда хотелось ему умереть так же, как он жил – в свободе и в истине. Но было жаль Франческо: неужели и теперь, в последние мгновения перед смертью, возмутит он смиренную веру, соблазнит единого от малых сих?
Опять взглянул на ученика, положил ему на руку исхудалую руку свою и молвил с тихою улыбкою:
– Сын мой, пошли к фра Гульельмо, попроси его прийти завтра. Я хочу исповедаться и причаститься. Пригласи также мэтра Гильома.
Франческо ничего не ответил, только поцеловал руку Леонардо с бесконечною благодарностью.
На следующее утро, 23 апреля, в субботу на Страстной неделе, когда пришел нотариус, мэтр Гильом, Леонардо сообщил ему свою последнюю волю: четыреста флоринов, отданные на сохранение камерлингу церкви
Что касается обряда похорон и прочего, просил нотариуса обратиться к Мельци, которого назначал своим душеприказчиком.
Франческо с мэтром Гильомом позаботились устроить такие похороны, из которых явствовало бы, что Леонардо, вопреки народной молве, умер как верный сын католической церкви.
Больной одобрил все и, желая показать, что принимает участие в заботах Франческо о благолепии похорон, назначил, вместо предложенных восьми, десять фунтов свечей во время заупокойных обеден, вместо пятидесяти семьдесят туренских су для раздачи бедным.
Когда завещание было готово и оставалось только скрепить его подписями свидетелей, Леонардо вспомнил о старой служанке своей, стряпухе Матурине. Мэтр Гильом должен был прибавить новую статью, по которой получала она платье доброго черного сукна, подбитый мехом головной убор, тоже суконный, и два дуката деньгами – за многолетнюю верную службу. Это внимание умирающего к верной служанке наполнило сердце Франческо знакомым чувством нестерпимой жалости.
В комнату вошел фра Гульельмо со Святыми Дарами, и все удалились.
Выйдя от больного, монах успокоил Франческо, сообщив ему, что Леонардо исполнил обряды Церкви со смирением и преданностью воле Божьей.
– Что бы люди ни говорили о нем, сын мой, – заключил фра Гульельмо, – он оправдается, по слову Господа: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят».
Ночью у больного сделались припадки удушья. Мельци боялся, что он умрет на руках его.
К утру – это было 24 апреля, Светлое Христово Воскресенье – стало ему легче. Но так как все еще он задыхался, а в комнате было жарко, Франческо открыл окно. В голубых небесах реяли белые голуби, и с трепетным шелестом крыльев сливался звон колоколов пасхальных. Но умирающий уже не видел и не слышал ничего.
Ему казалось, что неимоверные тяжести, подобные каменным глыбам, падают, валятся, давят его; он хочет приподняться, сбросить их, не может – и вдруг, с последним усилием, освобождается, летит на исполинских крыльях вверх; но снова камни валятся, громоздятся, давят; снова он борется, побеждает, летит, – и так без конца. И с каждым разом тяжесть все страшнее, усилие неимовернее. Наконец чувствует, что уже не может бороться, и с криком последнего отчаяния: Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня? – покоряется. И только что покорился, – понял, что камни и крылья, давление тяжести и стремление полета, верх и низ – одно и то же: все равно – лететь или падать. И он летит и падает, уже не зная, колеблют ли его тихие волны бесконечного движения, или мать качает на руках, баюкая.