Восьмерка
Шрифт:
Та явилась и, вдарив мне по затылку, разом вывалила из меня под соседнее сиденье утренний творожок, дюжину абрикосов, щедрый стакан квасу.
Отец не выказал никакого удивления или раздраженья по поводу случившегося — вытащил середину из своей газеты и накрыл ей все, что я наделал.
Еще одним смятым листом протер мне лицо.
Напротив, через проход, сидел хохол, с щеками, с усами, большой, сальный, шея у него была как свиная — огромная, только белая, и по шее непрестанно текло.
Он закосил искаженным судорогой лицом на мою
— Еб-ты вас! Сейчас самого вырвет, на вас глядючи!
Отец скрутил крепкий кулек из газеты и дал его хохлу.
— На, — сказал. — Вот туда плюй, — и показал пальцем внутрь кулька.
— Как он? — спросила обо мне мать на ближайшей остановке, сама бледно-зеленая.
— М? — спросил отец, прикуривая. — Ничего… Отлично едем! Недолго еще.
Хохол в то время терзался у ближайшей колонки — ему хотелось полить себе на голову, — но для этого нужно было одновременно жать рукой на ржавую рукоятку. Получалось все это у него кое-как. Либо он жал на рукоять, либо злобно растирал голову.
— Давай помогу, — предложил ему отец.
Отцу не то чтоб хотелось пособить обиженному человеку, просто он сам стремился похлебать водички и ополоснуть плечи.
В руках отец держал подобранную с земли толстую проволоку, которую гнул пальцами.
Хохол, тряхнув недовольной шеей, согласился…
Все это, как умел, своими нехитрыми словами рассказывал мне мой командир отделенья — «комод» — после зачистки.
У него это была седьмая командировка — подкурившись травой, он любил потрепаться один на один. Кажется, я очень грамотно молчал, слушая его.
Во всех иных состояниях «комод» был он молчалив и насмешлив. Его опасались. Впрочем, в мужском сообществе страх — это почти уваженье, поэтому вместо «его опасались» вполне можно сказать «им любовались».
— Когда мне было четырнадцать, — досказал «комод», оглаживая свое грубое, словно присыпанное грязным песком, но правильное и умное лицо, — отец забрел на ночку к какой-то соседской бабе, и мать его выгнала из дома.
Пацан проснулся от грохота.
Мать кричала как зарезанная — не одно слово пацану не запомнилось, хотя мать произнесла их тогда, наверное, тысячу.
Кажется, она одно за другим произносила жуткие оскорбленья и еще неясную фразу «Пусть! Пусть все увидят!».
Отец был очень пьян, он все пытался войти в дом, а мать выталкивала его.
Потом у матери оказался в руке сапог, и она била его сапогом по лицу, которое уже в нескольких местах кровоточило. Кровь текла не из носа, а откуда-то с губ и со лба.
Отец был в одном сапоге — это его сапогом и били его.
Он ничего не говорил и не прикрывал лицо, а только пытался раз за разом все-таки пройти в квартиру, чтоб, наверное, где-нибудь там затаиться.
Мать оказалась сильнее, она вытолкала его в подъезд и столкнула с лестницы.
Пацан выбежал вослед и видел, как отец, не совладав
У него так и остался шрам, некрасиво заросший.
— Мы и не видимся толком с тех пор, — помолчав, добавил «комод». — Он приходит иногда, опойка… глухой на оба уха… А чего мне с ним делать… Что я ему скажу?
Только что мы зачищали дом в Старых Промыслах — дверь нам не открыли, и тогда «комод», изловчившись, высадил ее первым же ударом ноги.
Удар был такой силы, что дверь, словно вырванная взрывной волной, сшибла и накрыла человека, стоявшего за ней.
— Ствол! — заорал кто-то. — У него ствол!
У человека под дверью был в руке автомат. Сам человек был накрыт по грудь — одна борода, засыпанная известкой, топорщилась — зато рука с автоматом была зрима, он силился этот автомат поднять, и пальцы его шевелились на рукояти.
Все мы прянули в стороны, чтоб не принять ожидаемую очередь в себя, один «комод» резво прыгнул прямо на дверь — ну, то есть на грудь бородатому — и, еще несколько раз подпрыгнув, затоптал его желанье и стрелять, и вообще смотреть по сторонам.
Потом «комод» ногой выбил автомат из руки закатившего глаза и погребенного под дверью несчастного и, не забыв крикнуть нам, спрятавшимся за косяками: «На кухню бегом, блядь!», — скрылся в ближайшей комнате — нет ли там еще кого.
Теперь «комод» разделся по пояс — был он загорелый и красивый, как большой, обветренный камень, — и полез под колонку помыться.
Подцепил с земли кусок проволоки, свернул из нее хитрый крючок. Прихватил одной стороной крючка рукоять колонки, другую сторону приладил к крану — в итоге вода полилась непрестанно, пенная и ледяная.
Обветренный камень под водой радовался и рычал.
Допрос
Они встретились у памятника, как договаривались. Никогда тут раньше не забивали стрелку, но с этой площади оказалось совсем близко до староплесецкой бани, которую они еще не посещали.
Когда Новиков выходил из метро, Алексей уже стоял там — он высокий, его заметно.
Лешка иногда делал такое движение левым плечом, будто там сидит попугай и хохолком щекочет ухо. Двинет плечом — и попугай чуть переступает, унося щекотный хохолок.
Пока Новиков шел, Лешка два раза дрогнул плечом, глядя куда-то в сторону.
На скамейках, разнообразно и бессмысленно, как обезьяны, сидели молодые люди — кто на самом краешке, кто раскачиваясь на спинке, кто примостился прямо на брусчатке, прислонясь к сиденьям спиной… один, с длинными ногами, лежал, занимая почти всю скамейку, головой на девушкиных коленях — девушка копошилась в его многочисленных разноцветных волосах…
Новиков тоже так когда-то делал и в те дни нравился себе. Сейчас так не делал и оттого нравился себе еще больше. Зато все похожие на него юного — уже не очень нравились Новикову.