Воспоминания (1859-1917) (Том 1)
Шрифт:
Пределы эти - неопределенные; за ними начинается полоса моего приват-доцентства.
6. УНИВЕРСИТЕТСКИЕ ЛЕКЦИИ
Я, конечно, как младший преподаватель, не мог посягать на чтение общего курса русской истории, который безраздельно оставался в ведении В. О. Ключевского. Я не посягнул бы на него и сам, не считая себя достаточно подготовленным для этого. Я выбрал поэтому курсы на специальные темы, не входившие прямо в факультетскую программу и для студентов необязательные. Эта свобода в сношениях со студентами меня даже очень привлекала. Мои аудитории были немногочисленны; но они состояли из слушателей, действительно заинтересованных и желавших работать; таким образом, я даже мог раздавать отдельным слушателям специальные темы и выслушивать результаты их работы в некоторого рода семинарии. И тут я хотел, чтобы работа была общей: единственное условие, чтобы она была живой. Сближаясь таким образом со слушателями и младшими товарищами,
"Лекции Милюкова производили на тех студентов, которые уже готовились посвятить себя изучению русской истории, сильное впечатление именно тем, что перед нами был лектор, вводивший нас в текущую работу своей лаборатории, и кипучесть этой исследовательской работы заражала и одушевляла внимательных слушателей. Лектор был молод и еще далеко не был искушен в публичных выступлениях всякого рода. Даже небольшая аудитория специального состава волновала его, и не раз во время лекции его лицо вспыхивало густым румянцем. А нам это было симпатично. Молодой лектор сумел сблизиться с нами, и скоро мы стали посещать его на дому. Эти посещения были не только приятны по непринужденности завязывавшихся приятельских отношений, но и весьма поучительны. Тут уже воочию развертывалась перед нами картина кипучей работы ученого, с головой ушедшего в свою науку. Его скромная квартира походила на лавочку букиниста. Там нельзя было сделать ни одного движения, не задев за какую-нибудь книгу. Письменный стол был завален всевозможными специальными изданиями и документами. В этой обстановке мы просиживали вечера за приятными и интересными беседами" (А. А. Кизеветтер, "На рубеже двух столетий" (Прага, 1929) стр. 87. (Прим. ред.).).
Таким образом у меня с молодым поколением московских историков завязывалась связь, основанная на живой работе в одинаковом направлении. На старшее поколение мои университетские лекции действовали иначе. С курсом, казалось бы, невинным, об истории русской колонизации, произошла для меня большая неприятность. Я тщательно готовил этот курс, опираясь на двоякий источник: топографическую номенклатуру и археологические раскопки.
Первая была собрана отчасти уже в книге варшавского профессора Барсова, и я перевел на топографическую карту России генерального штаба показания летописи о топографических данных, свидетельствовавших о расселении племен. По археологии не было так много сделано, как позднее, но в библиотеке археологического общества имелась вся наличная литература, и ее показания близко совпадали с показаниями топографической номенклатуры. Эта основная работа давала картину, совершенно несовместимую с теорией массового передвижения русских племен с юга на север, - теорией, которой, следуя Погодину, держался В. О. Ключевский. Он вообще не благоволил к "украинскому" движению и противопоставлял его увлечениям другую крайность полного отрицания. Попутно мне приходилось коснуться и довольно искусственной конструкции начала русской истории, как она была изложена в первом издании его "Боярской Думы" (во втором эта часть была сильно сокращена). Нашлись ревнители (и особенно ревнительницы), которые разгласили, что я в своих лекциях опровергаю Ключевского. Я с огорчением заметил после этого некоторое охлаждение ко мне моего учителя, к которому относился с любовью и безусловным почтением. Такая реакция слишком отзывала старыми университетскими нравами. Пожертвовать свободой собственной исследовательской мысли я, конечно, не мог.
Другого рода неприятность причинил мне мой курс русской историографии (в значительно переработанном виде первая часть его была напечатана в "Русской мысли" и отдельной книгой). Я построил эту часть на контрасте старой, официальной идеологии Карамзина и его предшественников с новой, стремившейся положить в основу изучения идею исторической закономерности, перенесенную к нам под влиянием немецкой философской романтики. Я, собственно, не был первым, "развенчавшим" "историографа". Уже Соловьев до меня указал на зависимость Карамзина от исторической сводки XVIII в.- кн. М. Щербатова. Но моя трактовка вызвала протест - на этот раз в Петербурге. Тревожить лавры историографа там считалось настоящей изменой традиции, и особенного противника я встретил в престарелом К. Н. Бестужеве-Рюмине, которому не решались открыто противоречить и младшие. Впрочем, о моих отношениях с петербургскими историками мне придется говорить позднее.
Для меня, конечно, гораздо важнее было охлаждение ко мне Ключевского. К несчастию, это настроение не только не проходило, но заметно усиливалось. Первым отражением его было то, что факультет не давал мне обязательного курса - за одним исключением - в конце
7. МОЯ ДИССЕРТАЦИЯ
Начиная с 1886 года я принялся за работу над магистерской диссертацией. Я закончил эту работу через шесть лет и представил ее к защите в 1892 году. Такая необычная продолжительность подготовки была вызвана самым характером выбранной мною темы. Она носила двойной характер. С одной стороны, это была работа, построенная на громоздком и обширном архивном материале, до тех пор никем не тронутом, и касалась истории учреждений и финансов в связи с государственной экономикой Петра Великого. Тема подсказывалась новыми взглядами на задачи исторической науки, усвоенными нами под влиянием П. Г. Виноградова. С другой стороны, работа имела известный политический оттенок, так как врывалась в самую гущу споров между западниками и славянофилами. Моя задача была - объяснить значение Петровской реформы. Но я отвергал старую постановку спора, как он велся в поколениях 40-х - 70-х годов. Славянофилы стояли на принципе русской самобытности, западники - на принципе заимствования западной культуры.
Мой тезис был, что европеизация России не есть продукт заимствования, а неизбежный результат внутренней эволюции, одинаковый в принципе у России с Европой, но лишь задержанный условиями среды. При таком понимании происхождения реформы надо было связать ее с предыдущим процессом внутреннего развития. Собственно говоря, эта идея о подготовленности Петровской реформы предыдущим развитием, - о ее, так сказать, органичности, была уже в то время более или менее общепризнанной. Личность Петра при этом отодвигалась на второй план. Славянофилы имели возможность даже представлять действие этой личности, как элемент насилия над нормальным ходом русской истории. Элемент насилия, конечно, был, и нельзя было отрицать, что он ускорил реформу. Но, с точки зрения органичности русского развития - в направлении, общем с европейским, - задача представлялась сложнее. Надо было выделить элемент органичности реформы и элемент насилия - и определить степень влияния последнего, разделив при этом элемент необходимого и элемент случайного. Меня потом упрекали в умалении роли Петра, не понимая моей основной цели - стать при оценке реформы над упрощенным, ставшим банальным, противопоставлением неподвижной самобытности - и насильственной ломки.
Мне посчастливилось провести эту идею, не только не ломая материала, но и найдя в нем обильные и неопровержимые доказательства правоты моей постановки. Истина выходила как-то сама собой из ряда сопоставлений вновь найденного материала, - сопоставлений, совершенно неожиданных для меня самого - и тем более объективных. Мне пришлось работать не только над материалом Петровского времени, но - проводя идею органичности развития, и над данными предыдущих веков, начиная с XVI-го, главным образом, в московских архивах. Чтобы овладеть собственно петровскими материалами, пришлось расширить занятия на Петербург, где ожидали меня богатейшие данные в толстейших томах Петровского "Кабинета". Я провел в этой работе два летних сезона подряд, не выходя из состояния постоянного напряжения и восторга по поводу почти ежедневных важных открытий, которые складывались как-то сами собою в общую, поистине грандиозную картину.
Я вообще был склонен к схематизму и к стройности построений. Но тут стройность давалась не мною, а вытекала непосредственно из сопоставления архивных, до сих пор неизданных и неведомых данных. Помню, когда печаталась моя диссертация отдельными частями в "Журнале министерства народного просвещения", брат Филиппа Федоровича Фортунатова, Алексей Ф. говорил мне о своем опасении, как я сведу эту груду цифр и обилие частностей к общему результату. Но, по его же признанию, этот общий результат получился: частности и цифры слились в одно целое. Я сам был под впечатлением, что у меня выходит что-то большое - и что обрывать эту увлекательную работу на середине совершенно невозможно.
И вот, я припоминаю свое тяжелое разочарование. Вернувшись из первой поездки в Петербург, всецело под впечатлением своих находок и намечавшихся выводов, я поспешил поделиться ходом своей работы с Ключевским. Он меня выслушал молча, не реагируя на мое увлечение, а потом, как-то недовольно и сухо, заметил: "Вы бы лучше взяли и разработали грамоты какого-нибудь из северных монастырей. Это было бы гораздо короче - и послужило бы для магистерской диссертации, а эту свою работу вы бы лучше отложили для докторской диссертации".