Воспоминания ангела-хранителя
Шрифт:
Так что он погасил свет в машине, завел мотор и уехал.
МАТЬ Альберехта жила на широкой улице, которая называлась Бастионной.
Этот район начали застраивать в то время, когда было принято решение об уничтожении городских укреплений. Засыпанные землей рвы превратились в длинные, вытянутые парки. А на тех местах, где раньше стояли стены с бастионами, были построены особняки для богатых буржуа.
Дом, в котором до сих пор жила мать Альберехта, купили еще его бабушка с дедушкой.
В половине двенадцатого Альберехт
Альберехт вышел из машины и посмотрел на дом матери.
В комнатах первого этажа горел яркий свет. Ничего другого он, впрочем, и не ожидал. Альберехт глубоко вздохнул, достал из жилетного кармана серебряную коробочку с мятными конфетками, встряхнул ее: ничего не брякнуло. Пусто. Не открывая крышку, положил коробочку обратно в карман.
Прежде чем запереть машину, Альберехт прищурил глаза и осмотрелся. Наискось от дома его матери газон был перерыт, потому что там построили бомбоубежище.
Странное это было бомбоубежище, оно располагалось совсем не под землей и напоминало длинный сарай с наклонными стенами, покрытыми песком и дерном. На двери висела табличка с надписью БОМБОУБЕЖИЩЕ.
Альберехт медленно двинулся к входу в дом, оглядываясь на Эриков «дюзенберг» – машину редкую, ужасно дорогую, невероятно быструю и эффектную.
Для Эрика то, что надо, думал Альберехт каждый раз, когда ее видел. Это был двухместный автомобиль с откидной белой крышей. Задняя часть была похожа на перевернутую лодку. Там находилось третье сиденье, закрывавшееся круглым люком, напоминавшим крышку на очке в деревенском туалете. Американцы не умеют делать красивых вещей. Дорого, но не благородно – так думала даже Мими, которая вообще-то мирилась почти со всеми выходками Эрика. Утешение. Обычно. Но не сейчас. Сейчас, стоя возле символа могущества Эрика, Альберехту было еще труднее позвонить в дверь. Они не афишировали планы Сиси уехать. Она – из-за страха перед властями, он – в надежде, что этого все же не произойдет. Как много всего придется объяснять маминым гостям. Из всех, кого он сейчас увидит, только Эрик и Мими были немножко в курсе дела. С таким ощущением, как будто он пришел сообщить о своем банкротстве, Альберехт нажал на звонок.
Мама сама открыла ему дверь.
– Берт! А я-то думаю, почему это тебя не видно в антракте? Где ты был? Заходи. Ты без Сиси?
– Она неважно себя чувствует.
Он стоял в просторном мраморном холле и помимо служанки-немки, подошедшей, чтобы принять его плащ, видел еще двоих гостей.
По звукам, долетавшим через открытую дверь гостиной, было ясно, где находятся другие гости.
– Берт! Мы пришли в надежде с тобой поговорить. Хорошо, что ты подоспел. Ну, как дела? Здравствуй, дорогой Берт!
Оба были в вечерних нарядах, Эрик во фраке.
Мими Лосекат поцеловала Альберехта в щеку. Эрик крепко пожал ему руку. Он был директором большого издательства, где бурные
– Как поживает Сиси? – спросила мама.
– Она неважно себя чувствует, и я…
– Пошли, малыш, пошли в гостиную.
– Мама, можно поговорить с тобой наедине?
– Это же не очень срочно?
– Мне тоже нужно поговорить с тобой наедине, Берт, – сказал Эрик Лосекат.
– Со всех сторон секреты! – воскликнула Мими.
Альберехт последовал за ними в гостиную.
– Мама имела невероятный успех, – сказала Мими. – Ты как раз вовремя. Мы сами только что приехали после концерта.
– Просто потрясающе – сказал Эрик. – Ее четыре раза вызывали на бис. Ты согласен, что она превзошла саму себя?
– Я не попал на концерт, – глухо ответил Альберехт. – Ты же видишь, как я одет.
– Был занят?
– И это тоже.
– До чего же ты бледный!
– Скажи, а дело журналиста, оскорбившего Гитлера, уже рассматривалось?
– Да, сегодня.
– И какого же наказания ты для него в итоге потребовал?
– Освобождения от судебного преследования.
– То есть оправдания?
– Это не совсем одно и то же…
Отвечая на вопросы Эрика, Альберехт понемножку отодвигался от него, как бы уходя от разговора, и в конце концов сбежал в гостиную. Можно ли назвать это бегством? Это был не более чем жест, который никак не мог помешать продолжению разговора о журналисте, оскорбившем Гитлера. Потому что в гостиной стоял его брат Ренсе, политически ангажированный художник. Альберехт пожал ему руку.
Эта рука была спасательным кругом, который, впрочем, не мог ничего спасти. Сам Ренсе, тоже во фраке, стоял, облокотившись о черный рояль.
– Привет, Берт. У тебя, надеюсь, особых неприятностей нет?
Альберехту с огромным трудом удалось выдавить из себя несколько слов:
– Привет, Ренсе, как жизнь?
– Удовольствие ниже среднего, но пока бегаем, – ответил Ренсе.
Он был на два года младше Альберехта и зарабатывал на хлеб уроками рисования. Если другие люди, отпуская шутку, смеются во весь рот или делают вид, что смеются, то Ренсе лишь криво улыбался, не разжимая губ.
– Ты скверно выглядишь, – сказал он, – прямо совсем скверно. Что-то случилось?
Белая рубашка у Ренсе была грязноватая спереди, надета явно не первый раз после стирки, подумал Альберехт. Ренсе, художник, чьи картины никто не покупал, вынужден был преподавать рисование в средней школе. Но все же оставался человеком искусства, что было заметно по его густой эспаньолке: такие бороды носят только художники.
Альберехт попытался улыбнуться и ничего не ответил.
На Ренсе не было традиционной бабочки, которую в те годы полагалось носить с фраком, вместо нее на шее повязан широкий шелковый бант. «Я люблю тебя, – думал Альберехт, – я люблю тебя, мой неудачливый брат, с твоей бородой, с твоим артистическим бантом. Борода и бант показывают, по каким нормам тебя надо оценивать, каким правилам ты следуешь, точно так же слепого узнают по белой трости».