Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. Часть 1
Шрифт:
Были у нас и гитары, и флейта, на которой играл Игельштром, а на чекане — Розен и Фаленберг. Музыка вообще, особенно квартетная, где игрались пьесы лучших знаменитейших композиторов, доставляла истинное наслаждение и казематная наша жизнь много просветлела. Вскоре разрешено было многим из товарищей выстроить небольшие комнаты на дворе большого каземата. Так имели домики Никита Михайлович Муравьев, Юшневский, Вадковский и другие. Помню, что в домике Вадковского мы спевались к Светлому Воскресенью под руководством регента нашего П. Н. Свистунова. Первая Пасха по приезде нашем была очень грустная. Заутреню служил приходской священник, часов в 7 вечера, в одном отделении каземата, где мы сначала были помещены. Помню только, что тогда еще никого из дам не было, и эта встреча светлого дня, далеко от милых сердцу жен и детей, многих так расстроила, что они должны были удалиться, чтоб скрыть свою слабость.
Когда мы были уже в большом каземате, то к нам назначен был из Иркутска особенный протоиерей, который служил заутреню в большой столовой зале, по возможности, довольно торжественно. На правом клиросе пели свои певчие под регентством Свистунова, и очень хорошо. Особенно хороша была музыка "Плотию уснув" на три голоса. Мотив остался
Понятно, что в обществе, состоявшем с лишком из ста человек, в огромном большинстве из людей с высоким образованием, в ходу были самые разнообразные, самые занимательные и самые глубокомысленные идеи. Без сомнения, при умственных столкновениях серьезных людей первое место всегда почти занимали идеи религиозные и философические, так как тут много было неверующих, отвергавших всякую религию; были и скромные скептики и систематически ярые материалисты, изучившие этот предмет по всем известным тогда и сильно распространенным уже философским сочинениям. С другой стороны стояли люди с чистыми христианскими убеждениями, также хорошо знакомые со всеми источниками материалистического характера; обладавшие и философским знанием, и знанием истории как церковной, так и светской. Конечно, начало этих прений имело поводом насмешечки над верою, над соблюдением праздников, таинств, постов, над церковною обрядностью и так далее. Когда же противники, ознакомившись с силами один другого, увидели, что нелегко поколебать силу христианских доказательств, увидели, что религия Христа имеет на своей стороне не только историю, но и здравую философию, то прения оживились до того, что во всех уголках наших уже слышались разговоры религиозно-философического содержания, как, пишет Гиббон, было в Константинополе при появлении Ария. В этой борьбе представители христианства были Павел Сергеевич Пушкин, Николай Крюков, Нарышкин, Оболенский, Завалишин; много было и других верующих, но более всех выдавался Пушкин, истинный и достойный поборник христианства, как по своей прекрасной жизни, по силе своей веры, так и по силе своей логики. Главная борьба сосредоточивалась на происхождении человеческого слова. Материалисты проводили ту идею, что скоточеловек, происшедший тогда еще из глины, а теперь от обезьяны, силами материи, как и все другие животные, сам изобрел язык, начав со звуков междометия, составляя его из звуков односложных, двухсложных и так далее. Пушкин поддерживал, без сомнения, сотворение человека непосредственно Божественным действием, необходимым следствием чего было то, что человек получил дар слова вместе с разумною душою в тот момент, когда была она вдохнута в него Божественным Духом. Много доводов приводилось за и против этого сотворения по откровению, и споры длились бесконечно. При этом общем настроении Пушкин написал обширную статью о происхождении человеческого слова, которая была прочитана всеми и признана всеми, даже индифферентными, победоносною, по силе логических доводов и верности исторических данных. Но, конечно, она не могла еще убедить людей, привыкших следовать противоположным идеям, и вот Барятинский написал статью в опровержение статьи Пушкина-Бобрищева на французском языке, вероятно, потому, что он знал лучше французский язык, нежели свой природный. Хотя и Барятинский был очень умный и ученый человек, но опровержение его вышло слабое, что подтвердили даже те, которые разделяли его мнение.
Эти прения на нас с братом, еще очень молодых людей, имели сильное влияние. Вера наша возросла вместе с разумными ее исследованиями, а перевод философической истории падения Римской Империи Гиббона окончательно утвердил нас в ней, несмотря на то, что Гибон был деист и смотрел критически на христианскую религию. Факты, им излагаемые, с добросовестным указанием источников и приведением многих из них в выписках, доказывали нам неопровержимость этих фактов, потому что они свидетельствовались людьми в высшей степени чистыми и добродетельными, которые согласились бы скорее претерпеть всевозможные мучения, нежели осквернить уста свои ложью. Другие же, прочитавшие Гибона и ставившие его скептические мнения выше несомненных фактов, утвердились в неверии и стали в нем фанатиками. Доказательством этому может служить то, что некоторые фанатические противники христианства, узнав, что мы опасались когда-либо издать этот полный перевод, не желая послужить заблуждению многих, готовых более верить на слово прославленным писателям, нежели откровенному слову и чистому разуму, решились похитить у нас этот перевод, чтобы сберечь его до того времени, когда бы представилась возможность издать его. В этом нам сознался один из них, когда он уже обратился к вере, доведенный почти до отчаяния страшными душевными страданиями и омрачением. По обращении его он сделался истинным христианином как по вере, так и добродетели. Это был Иван Васильевич Киреев, имевший намерение похитить перевод Гиббона с Борисовым Петром Ивановичем. Они оба были артиллеристы и славные кроткие люди, готовые на всякое добро, но в Борисове господствующею мыслью была та, что можно быть добродетельным, отвергая Бога. Христианство они считали робкою религией, не зная, вероятно, и никогда не размышляя о словах Спасителя, что "всякий
Киреев возвратился и умер в Туле христианскою кончиною, семьянином, а Борисовы, оба брата, к несчастию, сгорели в Сибири на поселении; кажется, старший сумасшедший брат зажег их дом.
Так в трудах физических и умственных, в приятных живых беседах, в пении, музыке протекла наша затворническая жизнь. Шахматная игра также играла важную роль. Несмотря на заключение, эта жизнь имела такие сладостные минуты, что и теперь при одном воспоминании сердце наполняется приятными ощущениями.
В большом каземате тоже был устроен нами садик, то есть посажены были деревья, сделаны дорожки, где мы прогуливались, вспоминая о минувшем или мечтая о будущем. У многих из нас положено было непременно делать движение, то есть ходить по несколько часов — это для сбережения здоровья. Всех аккуратнее в этом был Евгений Андреевич, Розен, которого мы прозвали Кинофон-Кибург. Это был человек рыцарского характера, прямой, правдивый, всегда важный, серьезный и неуклонно точный в исполнении всего, что у него положено было для каждого часа. Он подвержен был глазным воспалениям и в это время начинал нюхать французский табак, который, оттягивая от глаз приливы, вскоре уничтожал болезнь, но далее он уже не позволял себе нюхать, считая прихотью эту привычку. По вечерам он обыкновенно играл на чекане с Фаленбергом и тоже только известное время, оканчивая музыку тоже в известный час, положенный для этого развлечения. Шутники даже говорили, что у него положено было правило, какою рукою какую часть тела мыть в бане.
К частоколу в разных местах виднелись дорожки, протоптанные стопами наших незабвенных добрых дам. Каждый день по несколько раз подходили они к скважинам, образованным кривизнами частокола, чтобы поговорить с мужьями, пожать им руки, может быть погрустить вместе, а может быть и ободрить друг друга в перенесении наложенного тяжелого креста. Сколько горячих поцелуев любви, преданности, благодарности безграничной уносили эти ручки, протянутые сквозь частокол! Сколько, может быть, слез упало из прекрасных глаз этих юных страдалиц на протоптанную тропинку. Всю прелесть, всю поэзию этих посещений мы все чувствовали сердцем; а наш милый поэт Александр Иванович Одоевский воспел их чудно-звучными и полными чувства стихами!
Для овощей нам отведено было место под огород; огородником был выбран П.С. Бобрищев-Пушкин.
Работали, то есть копали, делали гряды, сами ходя на работу по очереди, а некоторые из ретивых работников, как Кюхельбекер и Загорецкий, работали постоянно и дошли до того, что могли работать целый день, наравне с нанятыми поденщиками. Конечно, для этого требовалось постепенно втянуться в работу и приучить свои мускулы к труду, а потом это вошло в привычку. Овощи были превосходные, так что некоторые из них, как-то: морковь, свекла, картофель и другие доходили до огромных размеров.
Многие занимались изучением агрономии по Тееру и другим писателям, а наши огородники приложили теорию к практике.
Очень приятны были для всех нас летом купанья в реке Чита, для чего обыкновенно снимались кандалы. Прекрасная живописная река, теплота воздуха, наслаждение в жару погрузиться в прохладную влагу делали и общее настроение веселым, и много случалось такого в этих купаньях, что производило общий хохот.
Так, однажды Владимир Иванович Штейнгель просил Сергея Петровича Трубецкого поучить его плавать; тот подложил под него руку и показывал, как надо действовать руками и ногами, но в это время как-то при движениях опустил руки, чтобы видеть, держится ли он на воде; но Владимир Иванович тотчас же погрузился, хлебнул водицы, забарахтался, сильно испугался и рассердился, что произвело общий смех в тех, которые видели это, но, конечно, смех сдержанный, — не мог же он думать, чтоб такой серьезный человек, как Сергей Петрович, захотел подшутить над ним.
Не помню, сколько прошло лет, как мы носили цепи, но помню, что однажды приходит комендант и неожиданно объявляет нам милостивое повеление Государя со всех нас снять оковы. Кто поверит, но скажу истину, нам стало жаль этих оков, с которыми мы уже свыклись в течение этих трех, четырех лет, и которые все же были для нас звучными свидетелями нашей любви к Отечеству, для блага которого мы ложно считали дозволенными даже такие меры, как революция и кровопролитие, но все же мы за него носили их.
Не помню также хорошо, чрез сколько именно лет петровский тюремный замок был готов и нам объявлен был поход из Читы в петровский завод, где он был построен.
Поход этот мы совершили пешком. Нас разделили на две партии. Одну, нашу первую, вел плац-майор Лепарский, племянник коменданта, а другую сам комендант. При каждой партии было до 30 подвод под нашими пожитками, а на ночлеге выставлялось 10 войлочных юрт в один ряд.
Против этого ряда поставлены были юрты для караульных и начальствующих. Поход этот был для нас очень приятным развлечением неволи. Мы тут увидели снова тот простор, ту необъятную даль, уходящую за горизонт, ту даль, которая так манит своею таинственностью странника, особенно после нескольких лет заключения, в котором горизонтом был один высокий частокол. Далеко простирающаяся дорога наша, исчезающая в оврагах и снова выходящая на возвышениях, увлекала воображение в какую-то обетованную землю, где как будто нас ожидала тихая спокойная жизнь среди радостей и наслаждений, отдыха в милой и любящей семье. Мы действительно, пройдя 20 и 25 верст, отдыхали — и тоже в семье, но только в семье своих друзей и товарищей, а не той семье, которая оплакивала нас уже несколько тяжелых лет, а иные из нее уже почили, не увидев своих детей, мужей и братьев. Но все же очень приятно было прийти в уютную юрту, разостлать свои войлочные постели, поставить самовар и, вдоволь напившись чаю, среди табачных облаков, при веселом говоре, шутках и смехе, отдохнуть и потом, поужинав, заснуть крепчайшим сном. В деревнях и селах мы не останавливались и проходили мимо, в юрты, расставленные по близости. Выбранный нами хозяин, Андрей Евгеньевич Розен, имел привилегию ехать вперед на подводе, чтобы закупить нужную провизию и потом изготовить ужин, а на дневках и обед; кухня, тоже в юрте, становилась позади наших юрт. При переходах приятно было видеть белеющие вдалеке церкви и разбросанные около них человеческие жилища, где люди жили, трудились, горевали и радовались свободно по-своему.