Воспоминания о Корнее Чуковском
Шрифт:
Стоит мне взглянуть на эти полки, где в том же порядке, что и при жизни Чуковского, стоят его книги, я слышу голос Корнея Ивановича, словно передо мной не книжное собрание, а фонотека. Здесь с каждой книгой связано для меня живое слово Чуковского.
— Тютчева все время «открывали»: сначала Пушкин, потом Некрасов, позже — символисты, и еще будут открывать, потому что он словно нарочно создан, чтобы его открывали. Но заметьте — он никогда не будет пользоваться у нас громким успехом: в России успех поэту создает молодежь, а Тютчев лирик зрелого и позднего возраста…
— Некрасов слишком умел сочинять стихи
— «Сон Попова» — лучшие октавы во всей русской литературе!
— Книга Бахтина нисколько не состарилась со времени первого издания… Посмотрите, как плотно развивается мысль, как она переливается из фразы в фразу: ни одного затора, никакого топтания на месте. Фразы пригнаны одна к другой так, что и ножа не просунешь…
— Анну Ахматову не умели прочесть. Ее считали чуть ли не поэтом богемы: «Все мы бражники здесь, блудницы» и так далее. А ее творчество поражает чувством величайшей нравственной ответственности поэта перед своим Богом… Анну Ахматову третировали за интимную замкнутость ее поэтического мира нет, «мирка», — но как же не увидеть, что не только «Поэма без героя», вся ее лирика складывается в историческую панораму; да, «роман в стихах», но роман-то исторический. Ее считали суровой, безулыбчивой, не умея заметить, сколько в ее стихах блесток юмора, — особого, ахматовского, но юмора все же: «Могла ли Биче, словно Дант, творить…»
— Владимир Иванович Танеев был одним из самых выдающихся неудачников… Брезгливой чистоплотностью он напоминал нашего Маяковского, был умница, немного педант, мизантроп и дурно относился к женщинам…
Я отчетливо помню ситуации, породившие эти высказывания.
О Тютчеве он говорил студенту Литинститута, который, так сказать, нечаянно прочел Тютчева и пришел поделиться.
О Некрасове — двум посетителям, каждый из которых на свой лад рисовался перед хозяином: один — пытаясь польстить Корнею Ивановичу наивной апологией Некрасова, другой — пытаясь задеть Корнея Ивановича кокетливо-дерзким непризнанием поэта. (Чуковский отвечал им с каким-то грустным дружелюбием, задумчиво глядя в окно).
О «лучших в русской литературе октавах» А. К. Толстого — мне. Я рассказал Корнею Ивановичу, как талантливо и остроумно разыгран «Сон Попова» в спектакле-обозрении студенческого театра. Сатира, написанная сто лет назад и впервые полностью опубликованная шестьдесят лет назад им, Чуковским, на страницах хлесткого журнальчика «Сигнал», прозвучала свежо и современно. Я говорил о живучести сатиры, а Корней Иванович, не споря, перевел речь на другое — на прекрасные стихи.
О книге «Проблемы поэтики Достоевского» — когда я застал Корнея Ивановича с голубым томиком М. Бахтина в руках. Я только что прочел эту книгу и с восторгом стал бубнить что-то о литературоведении, которое не притворяется, а становится философией. Заложив вместо закладки длинный палец, Корней Иванович заговорил о книге с некоторой даже почтительностью, странной у такого насмешника. Он говорил о писательском мастерстве М. Бахтина, как будто поддерживая мое восхищение и продолжая его, но говорил, нетрудно заметить, о другом.
Живое слово Корнея Ивановича многое объяснило мне в литературной
Я нисколько не удивлюсь, если другой мемуарист засвидетельствует услышанные от Чуковского иные, отличные от приведенных здесь мнения по тем же самым поводам. Другое мнение Чуковского, уверен, будет означать, что разговор, где оно было заявлено, требовал других «дополнений» — чтобы не было нанесено ущерба богатству истины. Это был не пресловутый «дух противоречия», толкающий оспаривать любую высказанную мысль во имя противоположной, но именно пафос полноты, объемности, всесторонности, пафос, порожденный верой в то, что жизнь и литература всегда богаче наших суждений о них. Ложью была отнюдь не всякая изреченная мысль, а лишь та, которая, будучи изречена, закосневала и превращалась в расхожую банальность, в штамп, мешающий разглядеть и назвать другие стороны явления.
— Да знаете ли вы, какие у Кюхельбекера есть стихи?! Пушкинские! возмущался он чьей-то репликой, что, мол, Кюхельбекера «Тынянов выдумал».
Выхватив с полки первый том двухтомника («Библиотека поэта»), Корней Иванович стал читать — стихи были действительно кованые и как будто из пушкинского металла.
А в другой раз он замахнулся — страшно вымолвить — на самого Пушкина: «Что ж Пушкин? У Пушкина тоже встречаются неряшливые, двусмысленные строки». Стихи, прочитанные тут же, в самом деле содержали двусмыслицу.
Здесь не было «спора с самим собой», просто один разговор требовал отразить выпады нечитающих хулителей, другой — сбить восторги нечитающих почитателей. Принцип «дополнительности» становился особенно заметным, когда Чуковский начинал «дополнять» самого себя, и нередко его собеседники ловили Корнея Ивановича на противоречиях, наивно полагая, будто противоречия не могут принадлежать тому явлению, о котором велся разговор.
Долго, почти целый год, не расставался Корней Иванович с книгой В. И. Танеева «Детство. Юность. Мысли о будущем». «Замечательная книга», «ее выход — событие», «Если она не будет замечена — это наш общий позор», твердил Корней Иванович и, обещая свою помощь, уговаривал написать о книге, — но тут же, словно выливая ушат воды на им же старательно разложенный огонь, показывал «бытовой» портрет В. И. Танеева — портрет, очень далекий от привлекательности: «педант, мизантроп и дурно относился к женщинам»…
Через много лет, когда Корнея Ивановича уже не было в живых, я снял с полки его экземпляр книги В. И. Танеева и просмотрел пометы Чуковского на ее полях. Их было, к удивлению, очень мало, но вполне достаточно, чтобы отметить одну странность: они не имели никакого отношения ни к восторженной оценке книги, ни к скептическому отзыву о ее авторе. В пометах и отчеркиваниях Чуковского книга повертывалась другими гранями.
Что он отмечал? Прежде всего, подобно всякому читателю, те мысли автора, которые были ему близки.