Воспоминания о Корнее Чуковском
Шрифт:
Помню, по поводу этого чтения Коля сочинил стишки:
Говорит Корней Иваныч: — Почитай мне, Боба, на ночь. Боба тоже старичок, Не читает без очок.Всегда мне казалось, что жадность Корнея Ивановича к литературе не имеет предела, что ему никогда не хватает времени прочитать, узнать и написать о том, что его интересует. И поделиться своими впечатлениями с окружающими. Часто выходил он к столу с книгой в руках и вслух начинал читать оттуда места, которые поразили его. Разговор снова завязывался вокруг литературы. Пустую болтовню Корней Иванович не выносил. Разговор должен быть таким,
Его литературное хозяйство было огромным. Одному справиться было не под силу. Всегда у него были помощники. Они бегали в библиотеку за материалами, сверяли тексты, возились с корректурами, занимались письмами читателей. Частенько приходилось выполнять и кое-какие домашние поручения. А чтобы усыпить Корнея Ивановича после бессонной ночи, нередко нужно было почитать ему и днем. Огромная личность его как бы поглощала помощника — всего целиком. Не все могли это выдержать. И они часто сменялись.
Он всегда пытался втянуть подраставших детей в свою работу. Исподволь старался увлечь их, рассказывал о своих планах, о поисках материалов, об открытиях, советовался с ними.
— Дружочек мой, — вкрадчиво и певуче говорил он, неожиданно протягивая книжку, — мне кажется, тебе это будет интересно. Пожалуйста, прочти.
Все было обдумано заранее: найдена книжка, способная заинтересовать ребенка. А в книжке — нужное ему, Корнею Ивановичу, для работы.
Пытался привлечь детей к переводам с английского. Внушал, чтобы к переводам относились не ремесленнически, а талантливо, старались бы воссоздать подлинник. Малейшая небрежность приводила его в негодование. Взять словарь! И не один! Поискать, подумать, перебрать десятки слов, а найти адекватное. Спросить у него. Он подскажет с радостью. Английский язык знал в совершенстве и согласен был кого угодно учить английскому. Всю жизнь, до старости, обучал своих домашних. А в старости, помню, рвался учить маленького сына сторожа.
Но из его мечтаний работать вместе с детьми как-то ничего не получилось. Удалось заразить детей своей любовью к литературе, но каждый пошел своим путем.
Решительно всех общавшихся с ним он втягивал в литературную работу.
— Отчего вы не пишете? — говорил он в ответ на чей-то поучительный рассказ. — Так интересно можно было бы об этом написать! Эх, вот бы я… И, легко вскочив, начинал рыться на книжной полке: искал нужную книжку.
А когда я узнала его, мысли его были заняты главным образом Некрасовым. Он разыскивал новые материалы, писал о Панаевой, о Некрасове, воскрешая их полузабытые отношения.
Ему был сорок один год.
Он был молод, стремителен, жадно поглощал впечатления окружающей жизни, с неуемным интересом бросался туда и сюда, приятельствовал со многими, но не имел ни одного настоящего друга. Интересовался детьми, наблюдал за ними, ухаживал за женщинами. Умные, хитроватые глаза смотрели чуть исподлобья, черные, уже с проседью волосы по-мальчишески падали на лоб. Он был огромен во всем. Начиная с роста. Огромен и всеобъемлющ был интерес к жизни. Огромна неуемная любознательность, работоспособность. Все жесты, все поступки его были огромны — пустяки не интересовали его. Если давал деньги, никогда не ограничивался мелочью. Правда, бывало и так: сгоряча, поддавшись первому импульсу, даст, а потом начинает ворчать: «Ах, зачем дал?» Помогал человеку устроиться — делал это по самым большим для того возможностям. Хвалил безудержно, ругал — не щадя. Увлекался страстно и горячо, охладевал полностью. Мелочность не свойственна была его натуре. Никогда не считал деньги: или деньги есть у него, или их нет. Помню, как сердилась Мария Борисовна на то, что из всех карманов его брюк и пиджака так и вылетают деньги, когда чистят его костюм. А при этом он бережно отрывал чистый
Всю жизнь вел дневник, как ни с кем делясь с тетрадкою впечатлениями и мыслями. Жадно набрасывался на каждого нового человека, проводил с ним много времени, пока не раскусывал его до конца. И часто потом безжалостно отбрасывал от себя. Казалось — вот наконец нашел он друга! Единомыслие полное! И внезапно новый знакомец незаметно для себя совершает непростительную ошибку то ли в разговоре о литературе абсолютный слух Корнея Ивановича уловил какую-то фальшивую ноту, то ли, упоенный дружбой, новый друг несколько фамильярно повел себя с Корнеем Ивановичем. И все. Друг изгнан. И навсегда. А там новое знакомство, и все начиналось сначала. Конечно, длительность дружбы зависела от того, насколько интересна была ему натура нового знакомца. Нельзя было ухватить Корнея Ивановича и вертеть им. Он ускользал немедленно. Всякий деспотизм был ему ненавистен. Можно было только приладиться к нему, напряженно стараясь угадать его чувства, его настроения. О нет, он не был святым — отнюдь! Правда, к старости стал терпимее.
Но не было для него большей радости, чем открыть новый талант, особенно литературный. Он долго, шумно носился с ним, прилагая все усилия, чтобы дать ему ход. И искренне, от всей души, радовался успеху. Вообще талантливость в людях ценил превыше всего. А в душу свою, в свой отгороженный от всех мир, не впускал никого. Он даже и не подозревал, как может облегчить душевное бремя близкий до конца человек. Свое бремя он всю жизнь тащил один. А сколько чужих горестей, радостей, сомнений, упований вмещалось в его душе! И всем хватало места.
Конечно, не тогда, не в дни первого знакомства, а только с годами я разгадала его.
Помню, в начале двадцатых годов среди дня в квартире вдруг молча появлялся «лысенький» — так прозвали его в семье. Да, вероятно, никто и не знал его имени. Не знали, откуда его взял Корней Иванович. Опустившийся интеллигент, тихий и подозрительно благообразный, «лысенький» продавал бумажные цветы на Мальцевском рынке. Он приходил, шел в кабинет Корнея Ивановича, ложился на его кровать и, выспавшись, уходил на рынок со своими цветами. Потом исчез — то ли был изгнан за какие-то провинности, то ли сам ушел. Но и после, встречаясь на рынке, вежливо кланялся.
Известны хлопоты Корнея Ивановича за писательницу Лидию Чарскую. А за несколько лет до того он беспощадно разгромил ее в своей статье.
Хлопотал за всех, горячо откликался на просьбы, — разумеется, будучи сам уверен, что просьбы справедливы. Все это он делал охотно. Бегал, добивался, звонил по телефону, писал письма. И никогда не забывал ни единой просьбы.
Корней Иванович зорко следил за жизнью своих уже взрослых детей. Все отношения между отцом и детьми отлично отражены в сохранившейся переписке. Казалось, что он мало обращает на них внимания, поглощенный целиком своими делами. Ан нет! Читая его письма, удивляешься прочной связи Корнея Ивановича с детьми. Деликатно он старается как бы подладиться под характер каждого. Посоветовать, помочь, направить. Уже в старости он как-то сказал мне:
— Я очень любил своих детей. И очень много возился с ними.
И взглянул исподлобья и строго.
Любил — но был суров. В семье вообще не признавалось родственных нежностей. Никаких поцелуев. Кивок головой, рукопожатие — и все. А с чужими Корней Иванович обнимался и целовался напропалую, особенно с женщинами. Не праздновались дни рождения детей, кроме дня рождения младшей, Мурочки. Праздновалось только 1 апреля — день рождения Корнея Ивановича, и совсем по-детски он ждал его и радовался подаркам. Весь уклад дома был подчинен работе хозяина и, главное, его сиу. (В старости этот уклад несколько изменился: гости наводнили дом. Но сон охранялся по-прежнему.) На помощь детям приходил только в очень трудную минуту. Боритесь сами с жизнью, с ее обстоятельствами! Баловства — никакою. Но, оглядываясь назад, я благодарна ему за такое суровое отношение. Всех нас он учил бесстрашно встречаться с жизнью лицом к лицу.