Воспоминания о Марине Цветаевой
Шрифт:
Я совсем не помню Цветаеву на выпускных экзаменах. Может быть, это зависело от того, что вызывали у нас по алфавиту, и, ответив первой, я вскоре уходила домой.
Мне остается только рассказать о поездке в Крым, которую наша гимназия устроила на пасхальные каникулы для старших классов. Мы были тогда в шестом классе. Цветаева ездила с нами. К сожалению, нас не предупредили, что в Крыму об эту пору погода переменчива, и мы в своих легких весенних пальто очень зябли. В Севастополе нас разместили в гостинице группами по пять-шесть человек. Когда наша шестерка вошла в отведенный нам номер, Цветаева тотчас распахнула все окна, дверь на балкон и быстрым легким шагом принялась ходить по комнате. Она была легко одета, а подходя к балкону, с наслаждением подставляла лицо свежему, порывистому ветру.
Из Севастополя в Ялту мы переправлялись на пароходе. Дул сильный ветер, и многих укачало. Помню, как мы с Радугиной, хмурые, притихшие, сидели на палубе, прижавшись друг к другу, закутанные в плед. Выглянув из-под пледа, я увидела Цветаеву, бодро ходившую по палубе в оживленной беседе с кем-то из пассажиров. Но вот она стремительно отбегает в сторону, перегибается через борт, а через минуту снова продолжает прерванный разговор.
В Ялте повеяло теплом. Каждый день мы совершали экскурсии то на линейках, то пешком. Розовые облака цветущего миндаля на яркой синеве неба показались нам волшебной сказкой. Но погода все еще не установилась. Во время нашей поездки на Ай-Петри вдруг повалили густые хлопья снега. Но никогда я не видела, чтобы Цветаева зябла и куталась, как остальные. Она предпочитала ездить рядом с возницей, и я помню ее фигуру на козлах с развевающимися волосами, легко одетую, с бусами вокруг шеи. Она часто покупала ожерелья из всевозможных ракушек, разноцветных камушков. Бывало, перебирает их пальцами, прислушивается к их шелесту, скажет с улыбкой: «Люблю эти гадюльки», — потом нацепит на себя. И они к ней шли.
На обратном пути домой все были веселы и от новых впечатлений, и от предстоящей встречи с родными. Затеяли игру во мнения. О Цветаевой мне запомнилось только одно — мнение нашего преподавателя по естествознанию А.Н. Брюхоненко: «Душа поэта». Сказано это было со снисходительной усмешкой, так как сам он был совсем другой ориентации. Когда собирали мнения о Радугиной, Цветаева старательно искала в уме, что сказать о ней, и обратилась ко мне за советом. Я назвала какую-то смешную черточку в ее характере. «Нет, нет, — сказала Цветаева, — я хочу сказать что-нибудь хорошее». Мне и запомнилось, на чем она остановилась. Мнение Цветаевой обо мне было: «Нуждается в ласке». Именно так понимала она мою дружбу с Радугиной.
Помню еще, как Цветаевой захотелось выкинуть какую-нибудь забавную шутку. «У кого есть старший брат?» — спросила она. «У меня», — сказала я. «Как его зовут?» — «Борис». — «Сейчас я напишу ему открытку с дороги». И она тут же, поглядывая временами в окно, написала моему брату письмо в духе наивной, восторженной гимназистки. «Милый Боря!» — начала она, а дальше было что-то о необъятном просторе, о селах и деревушках, живописно раскинувшихся среди полей и нив, о маленьких беленьких домиках, утопавших в кудрявой зелени.
А то один раз я подбежала в вагоне к своей скамейке и вижу: на моем месте, свернувшись калачиком, спит маленькая девочка из 5-го класса. Сидевшая рядом Цветаева остановила меня: «Не будите ее, смотрите, как хорошо она спит». В ее голосе и глазах было много ласки.
Ехали мы двое суток. Цветаева уже отошла от Джамгаровой и ее одноклассниц и снова была с нами. Вечерами она любила стоять в тамбуре в вагоне. Однажды мы с Радугиной последовали за ней. Проносились полосы света, мелькали причудливые тени, грохотало и лязгало железо. В полумраке дрожало бледное пятно ее лица. Вот она меняет его выражение,
Она могла, если захочет, как магнит притягивать к себе людей и, думается, легко могла и оттолкнуть.
По окончании семи классов мы с Радугиной проучились в гимназии еще один год, в восьмом (педагогическом) классе. Цветаева в нем не осталась, и я больше ее никогда не встречала. Но, будучи гимназистками 8-го класса, мы держали в руках ее первый сборник стихов, и нам вспоминались ее вскользь брошенные слова: «Вскоре я вас всех удивлю». Я читала и перечитывала стихи из «Вечернего альбома» и вышедшего вслед за ним «Волшебного фонаря». Мне нравились поэтические образы ее юной фантазии, и хотелось лучше понять «душу поэта».
Перед моими глазами проносились целой вереницей — и ожившие саксонские фигурки, и рано угасший орленок, и девочка-смерть с дрожащим медальоном на тоненькой шейке, и маленький принц, кормящий лебедей, вставали картины из ее детства.
И понятен был ее возглас:
Боже, верни мне, верни Все разноцветные бусы — Маленькой мирной Тарусы Светлые дни!Мне открылось, что еще тогда, на школьной скамье, у Марины Цветаевой
В декабре на заре было счастье, Длилось миг! Настоящее, первое счастье, Не из книг! В январе на заре было горе, Длилось — час. Настоящее, горькое горе, В первый раз!<…> Марина Цветаева выросла, талант ее развернулся и вширь и вглубь, былая напевность сменилась переменчивым взволнованным ритмом, но строки, написанные еще не окрепшей рукой («О если б Вы знали, как слабы у розовой юности руки!»), когда юность печалилась своей отдаленностью от настоящей жизни («Можно тени любить, но живут ли тенями восемнадцати лет на земле?!»), навсегда сохранят для меня свое неповторимое очарование.
1960-е годы
ЕЛИЗАВЕТА ТАРАХОВСКАЯ [79]
ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С М. ЦВЕТАЕВОЙ
79
Тараховская Елизавета Яковлевна (1895–1968) — поэтесса, переводчица, сестра С.Я. Парнок.
Моя встреча с Мариной Цветаевой впервые состоялась в 1915 году, когда я, еще учась в таганрогской гимназии, приехала в гости к моей сестре, поэтессе Софии Парнок. Мы снимали две комнаты в Хлебном переулке, и Марина Цветаева, дружившая с моей сестрой, очень часто приходила к нам, так как жила очень близко, в Борисоглебском переулке. У нее был бунтарский, ни на кого не похожий характер. Предполагая, что кому-нибудь из прохожих покажется смешной ее шуба «под тигра», сшитая из рыжего одеяла с коричневыми пятнами, она, не дожидаясь насмешек встречных, первая начинала говорить им дерзости и оскорблять их. Она была необузданна в своих поступках и мыслях и мне казалось (как это впоследствии обнаружилось) человеком, ни на кого не похожим. Она была стройна, как юноша, круглолица, светловолоса. Противоположно ее нежному юному виду, руки ее были грубы, как руки чернорабочего, хотя и были унизаны огромным количеством цыганских серебряных перстней и браслетов.
Хотя в то время она уже была замужем за Сергеем Эфроном, она нисколько не заботилась ни о муже, ни о дочке Але. Всякий быт был ей отвратителен. Она жила наперерез и наперекор всем и всему.
Помню, что однажды она сказала мне, что ежедневно садится за письменный стол и пишет одно или два стихотворения. Эта ежедневная упорная работа над словом сделала ее впоследствии лучшей русской поэтессой. Те новаторские рифмы и ритмы, над которыми она работала еще в 1915 году, заимствованы теперь молодыми поэтами — талантливыми эпигонами.