Воспоминания о Михаиле Булгакове
Шрифт:
Эти советы вызывали у него всегда только улыбку, я бы не сказала даже злую, просто насмешливую и снисходительную. К такой трусости и такому мелочному счету жизни. Он только решил для себя уйти из Художественного театра, потому что, как он сказал, — «это кладбище моих пьес». И ушел. И оказался в безвоздушном пространстве. Это было для него невыносимо. Он не мог жить без людей, без окружения, без разговоров и без театра.
…И он поступил в Большой театр либреттистом. Его там очень полюбили, ему было хорошо. Он любил и оперу, и балет, любил музыку, так что ему действительно было там хорошо. Правда, это помешало ему закончить «Театральный роман».
Дело в том, что роман был готов, в голове все было решено, вся вторая часть закончена, но просто не было времени записать ее, потому что он обязан был один раз в год давать либретто. Это отнимало столько времени, сколько другой тратил бы на диссертацию. Его записные
Мы познакомились очень неожиданно. Я интересовалась им давно. С тех пор как прочитала «Роковые яйца» и «Белую гвардию». Я почувствовала, что это совершенно особый писатель, хотя литература 20-х годов у нас была очень талантлива. Необычайный взлет был у русской литературы. И среди всех был Булгаков, причем среди этого большого созвездия он стоял как-то в стороне по своей необычности, необычности темы, необычности языка, взгляда, юмора: всего того, что, собственно, определяет писателя.
Все это поразило меня.
Я была женой генерал-лейтенанта Шиловского, прекрасного, благороднейшего человека. Была, что называется, счастливая семья: муж, занимающий высокое положение, двое прекрасных сыновей… Вообще все было хорошо. Но когда я встретила Булгакова случайно в одном доме, я поняла, что это моя судьба, несмотря на все, несмотря на безумно трудную трагедию разрыва. Я пошла на все это, потому что без Булгакова для меня не было бы ни смысла жизни, ни оправдания ее…
Это было в 29-м году в феврале, на масленую. Какие-то знакомые устроили блины. Ни я не хотела идти туда, ни Булгаков, который почему-то решил, что в этот дом он не будет ходить. Но получилось так, что эти люди сумели заинтересовать составом приглашенных и его, и меня. Ну, меня, конечно, его фамилия. В общем, мы встретились и были рядом. Это была быстрая, необычайно быстрая, во всяком случае с моей стороны, любовь на всю жизнь.
Потом наступили гораздо более трудные времена, когда мне было очень трудно уйти из дома именно из-за того, что муж был очень хорошим человеком, из-за того, что у нас была такая дружная семья. В первый раз я смалодушествовала и осталась, и я не видела Булгакова 20 месяцев, давши слово, что не приму ни одного письма, не подойду ни разу к телефону, не выйду одна на улицу. Но, очевидно, все-таки это была судьба. Потому что, когда я первый раз вышла на улицу, я встретила его, и первой фразой, которую он сказал, было: «Я не могу без тебя жить». И я ответила: «И я тоже». И мы решили соединиться, несмотря ни на что. Но тогда же он мне сказал то, что, я не знаю почему, но приняла со смехом. Он мне сказал: «Дай мне слово, что умирать я буду у тебя на руках». Если представить, что это говорил человек неполных сорока лет, здоровый, с веселыми голубыми глазами, сияющий от счастья, то, конечно, это выглядело очень странно. И я, смеясь, сказала: «Конечно, конечно, ты будешь умирать у меня на…» Он сказал: «Я говорю очень серьезно, поклянись». И в результате я поклялась. И когда потом, начиная года с 35-го, он стал почему-то напоминать мне эту клятву, меня это тревожило и волновало. Говорю ему: «Ну пойдем, сходим в клинику, может быть, ты плохо себя чувствуешь?» Мы делали анализы, рентген; все было очень хорошо. А когда наступил 39-й год, он стал говорить: «Ну вот, пришел мой последний год». И это он обычно говорил собравшимся. У нас был небольшой круг друзей, очень хороший, очень интересный круг. Это были художники — Дмитриев Владимир Владимирович, Вильямс Петр Владимирович, Эрдман Борис Робертович. Это был дирижер Большого театра Мелик-Пашаев, это был Яков Леонтьевич Леонтьев, директор Большого театра. Все они с семьями, конечно, с женами. И моя сестра Ольга Сергеевна Бокшанская, секретарь Художественного театра, со своим мужем Калужским, несколько артистов Художественного театра: Конский, Яншин, Раевский, Пилявская. Это был небольшой кружок для такого человека, как Михаил Афанасьевич, но они у нас собирались почти каждый день.
Мы сидели весело за нашим круглым столом, и у Михаила Афанасьевича появилась манера вдруг, среди самого веселья, говорить: «Да, вам хорошо, вы все будете жить, а я скоро умру». И он начинал говорить о своей предстоящей смерти. Причем говорил до того в комических, юмористических тонах, что первая хохотала я. А за мной и все, потому что удержаться нельзя было. Он показывал это вовсе не как трагедию, а подчеркивал все смешное, что может сопутствовать такому моменту. И все мы так привыкли к этим рассказам, что, если попадался какой-нибудь новый человек, он смотрел на нас с изумлением. А мы-то все думали, что это всего один из тех смешных булгаковских рассказов, настолько он выглядел здоровым и полным жизни. Но он действительно заболел в 39-м году. И когда выяснилось, что он заболел нефросклерозом,
Когда в конце болезни он уже почти потерял речь, у него выходили иногда только концы или начала слов. Был случай, когда я сидела около него, как всегда, на подушке на полу, возле изголовья его кровати, он дал мне понять, что ему что-то нужно, что он чего-то хочет от меня. Я предлагала ему лекарство, питье — лимонный сок, но поняла ясно, что не в этом дело. Тогда я догадалась и спросила: «Твои вещи?» Он кивнул с таким видом, что и «да», и «нет». Я сказала: «Мастер и Маргарита»? Он, страшно обрадованный, сделал знак головой, что «да, это».
И выдавил из себя два слова: «Чтобы знали, чтобы знали».
Да… Вот я хочу вам сказать, что, несмотря на все, несмотря на то, что бывали моменты черные, совершенно страшные, не тоски, а ужаса перед неудавшейся литературной жизнью, но если вы мне скажете, что у нас, у меня была трагическая жизнь, я вам отвечу: нет! Ни одной секунды. Это была самая светлая жизнь, какую только можно себе выбрать, самая счастливая. Счастливее женщины, какой я тогда была, не было…
Е. С. Булгакова
Из дневниковых и мемуарных записей 1933–1970 гг. [87]
Елена Сергеевна рассказывала о Булгакове часами. В ее памяти хранилось многое из того, что невозможно было записывать в 1930-е годы и что теперь, в 60-е годы, она щедро стремилась донести до своих многочисленных слушателей. Она охотно соглашалась: «Да, да! Надо бы все это записать!» Но так и не успела.
Как можно видеть по ее поздним дневникам, ближе всего к работе над мемуарами она была в 1955–1956 годах — в последние годы жизни ее старшего сына Е. Е. Шиловского (1921–1957), помогавшего ей в попытках обнародования наследия Булгакова. В разговорах с ним она вспоминала эпизоды жизни писателя — и некоторые из этих воспоминаний заносила потом в дневник.
87
Подготовка текста и комментарий М. О. Чудаковой.
В 1960-е годы ей, как нам казалось, уже и не хотелось усаживаться за уединенный труд мемуариста это уже не отвечало ее образу жизни с бесконечным потоком телефонных разговоров и встреч — и деловых, связанных с многочисленными осуществившимися и не осуществившимися публикациями, и тех, что были следствием все растущего общественного поклонения вдове писателя, открытого читающей публикой.
В архиве Е. С. Булгаковой сохранилось несколько листков — кратчайшие наброски возможных мемуаров. Некоторые из этих неосуществившихся мемуарных замыслов можно частично реконструировать.
Вверху листка — несколько фраз, отпечатанных на машинке (Елена Сергеевна иногда прибегала к ее помощи и для черновых записей): «Настоящий писатель создает свои произведения ценой своего здоровья, своей жизни. Он приносит в жертву — это хуже…» — незаконченная фраза зачеркнута красным карандашом.
«Умирая, он шутил с той же силой юмора, остроумия. Рассказывал тархановские истории. Слова С. Ф.». Инициалы эти расшифровываются нами как — «Саша Фадеев». В последний предвоенный год Елену Сергеевну связывали с А. А. Фадеевым короткие отношения — он помогал ее отправке в эвакуацию, лично провожал до вагона, и на нескольких уцелевших страничках ее дневника за сентябрь — октябрь 1941 г. его имя обозначено «С». В записи имеются в виду, по-видимому, слова Фадеева во время его последнего визита к умирающему Булгакову 5 марта 1940 года. В дневнике об этом оставлена краткая запись: «Разговор (подобрался, сколько мог)». В ноябре 1969 года Елена Сергеевна рассказывала нам о потрясении, испытанном собеседником умирающего. Булгаков, собравший тающие силы, шутил, смеялся и наконец, глядя на Фадеева невидящими глазами, сказал: