Воспоминания о моей жизни
Шрифт:
— Нет, не могу молчать!
— Что с тобою? — спросил я.
— А вот что. Вчера приходил ко мне в департамент адвокат бабушки (сладивший для него это дело) и говорит: «Хотите ли, Иван Карлович, получить самым честным и справедливым образом семьдесят тысяч рублей с процентами за восемь лет — подпишите эту доверенность». Я изумился и попросил его дать мне время обдумать. Скажи мне, правда ли это?
— Сущая правда.
— Так ты знал это и не говорил мне?
— С меня взяли слово, что я не начну говорить тебе. Теперь ты узнал дело не через меня, и язык у меня развязан.
— Что же мне делать? Я не стану взыскивать с нее денег по записи и проценты. Но, кажется, имею все права на 49 тысяч, хранящиеся
— Ты прав совершенно. Поди к Ивану Егоровичу (Фоку) и объяви об этом. Отдавать эти деньги старухе не нужно: она их промотает, как прочие.
Фок испугался и старался доказать, что запись составлена вообще, а не из опасения его иска.
— А почему вставлено 10 марта, день моего рождения и совершеннолетия?
У ответчика прилип язык к гортани. Решили, как предложил Борн. Бабушка удерживала взятые уже ею 21 тысячу и проценты. 49 тысяч от Брискорна получит Борн. Мы поехали к должнику. Здесь я должен привести черту добродушия Борна. Мы в то время забавлялись домашним театром. Когда мы вошли в просторную залу, Борн сказал с удовольствием: «Вот зала, какую желалось бы иметь для нашего театра». О деньгах, за которыми мы приехали, он и не думал. Вышел Брискорн и принял нас дипломатически. На первое объяснение Борна он сказал:
— Молодой человек, подумайте, что вы делаете! Вы отнимаете половину достояния у вашей благодетельницы и ее семейства.
— Позвольте мне, ваше превосходительство, в этом случае поступить, как я считаю лучше, и довольствуйтесь тем, что я не говорю с вами об остальных деньгах и о процентах. Что же касается до родственников, то со стороны их находится здесь Н. И. Греч, который согласен в том, что я прав беспрекословно.
Брискорн пошел в свой кабинет и вынес 49 пачек. Борн взял их, и мы откланялись. Приехав к бабушке, у которой жили матушка моя и тетушка Елисавета Яковлевна, он вызвал теток в другую комнату, разложил пачки на столе, разделил их на три части и сказал: «Вот вам, маменька Екатерина Яковлевна (как он звал ее), 16 тысяч, вот вам, тетушка Елисавета Яковлевна, 16 тысяч, а остальные 16 тысяч беру себе». Бабушка, слышавшая все это, закричала: «А сорок девятую тысячу дай мне на погребение!» — «С удовольствием?» — сказал Борн и отнес к ней.
Борн не оставил потомства; фамилия его исчезла с ним, с его женой и дочерью. Но родней ему должны считаться все честные и великодушные люди. Мне придется в Записках моих говорить о подвигах глупцов, негодяев и корыстолюбцев, но сначала должен упоминать, как можно чаще, о людях Божиих, оставивших нам примеры благости и великодушия. Таков был Иван Карлович Борн.
Возвращусь к самому себе. Один знакомый мне учитель, не из педагогов, предложил мне летом 1805 года принять приглашение, сделанное ему, на которое он не мог согласиться, — преподавать русский язык в славившемся тогда пансионе госпожи Ришар.
Экс-содержательница была не француженка, а уроженка Швейцарии, один ее племянник был адъютантом и любимцем Кутузова, другой служил при почте. Она была замужем за профессором ботаники (которого называли садовником) Ришаром и, быв невестой, лишилась левого глаза: она прогуливалась с женихом своим в санях парой; пристяжная лошадь вышибла ей глаз комом снега. В старости она лишилась употребления ног и не вставала с кресел. У ней были два сына: один в статской службе, женатый на побочной дочери князя Юсупова, другой, Иван, был отъявленный негодяй, пропал на службе в каком-то гарнизонном полку. Но дочери ее имели лучшую судьбу. Анна Францовна вышла за Клейнмихеля, когда он был только майором; известно, какую карьеру он сделал при Павле и Александре. У него был только один сын, граф Петр Андреевич, и много дочерей. Другая дочь Ришар, Елисавета Францовна, была замужем за Михаилом Александровичем Салтыковым (о котором я говорю
Мария Христиановна Ришар завела пансион по смерти своего мужа и вскоре приобрела общее уважение. У ней воспитывались пансионерки императрицы Марии Федоровны, которых почему-либо нельзя было поместить в дворянских институтах: например, бывшая директриса Мариинского института Прасковья Ивановна Неймановская, до замужества Чепегова, турчанка, взятая в плен в малолетстве. Еще замечательно, что у ней в пансионе каким-то чудом воспитан был нынешний действительный тайный советник Александр Сергеевич Танеев.
С отвагой молодости, которой, как пьяному, море по колено, я отправился к М. Хр. Ришар, жившей на Невском проспекте, где ныне помещается Коммерческий суд. Она приняла меня учтиво и ласково, но сказала, что я слишком молод. К счастью моему, вошел к ней зять ее М. А. Салтыков, человек умный, образованный, стал меня расспрашивать, почти экзаменовать, и удалось понравиться ему своею откровенностью, своими суждениями о тогдашней литературе. Старушка на другой день дала мне знать, что принимает меня учителем русского языка.
Через неделю кончились каникулы, и я вошел в класс, чтоб заняться моею должностью. Глаза у меня разбежались. За длинным столом, по обеим сторонам его, сидело около двадцати молодых девиц, одна другой прекраснее, одна другой милее. «Ай да грамматика! — думал я, садясь за стол. — У столоначальников канцелярии Министерства внутренних дел нет и не будет такой милой компании». Самолюбие молодого человека, выставленное на жертву насмешливым вострухам, побудило меня заниматься моим делом как можно усерднее. Я готовился особо к каждому уроку; брал работы их на дом и приносил назад с замечаниями и поправками. Я назвал бы некоторых из них, если б не боялся оскорбить их напоминовением, что они, за тридцать четыре года перед сим, были уже взрослыми девицами.
Успехи их меня восхищали. Мария Христиановна вскоре увидела, что напрасно боялась моей молодости. Я был скромен в боязлив, и только в разборах поэтов давал волю своему воображению и слову. Почтенная старушка приняла участие в судьбе моей, дала мне средства обзавестись и явиться в свете как должно, и способствовала мне вступить в службу по гражданской части. Ее давно уж нет, но воспоминание о ней так еще свежо и живо в моей памяти, как будто бы я вчера был у нее в классах!..
Юнкерский институт преобразован был в высшее Училище Правоведения. Ко мне приставали, чтобы я вступил в это училище, и когда я объявил, что не хочу, мне возразили, что я, вероятно, боюсь экзамена, которому для вступления туда подвергались, и очень строго, в Педагогическом институте. Это меня взорвало, я ударился об заклад, что выдержу экзамен, и подал просьбу о принятии меня в училище. Мне назначили день экзамена: 23 ноября 1805 г., в одной из аудиторий Педагогического института (там где ныне университет), в семь часов вечера. Места слушателей были расположены амфитеатром. Внизу за круглым столом сидели профессоры Балугианский, Лоди, Кукольник, Тернич и Мартынов. На скамьях гнездились кандидаты. Они были почти все поляки. Я сел дальше, чтоб прислушиваться. Вызывали кандидата, спрашивали его, на каком языке он желает экзаменоваться. Поляки все избирали язык латинский, и говорили они очень свободно и правильно; но в науках, в логике, в истории, географии, математике и пр., они были очень слабы. Профессоры ободряли их: «bene, bene, продолжайте». Напрасно. Они оказались слабыми во всех этих предметах. До меня, последнего, дошла очередь в одиннадцатом часу. На вопрос о выборе языка я смело сказал: