Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait
Шрифт:
Зажим для пионерского галстука. 1935
Но эхо грозной и угодливой подозрительности слышалось отовсюду. Я еще не ходил в школу, но уже знал, что на тетрадях помещен рисунок к «Песне о вещем Олеге», где можно различить свастику, и что это – вредительство, что нечто подозрительное замечено и на защипке к пионерскому галстуку (был такой приборчик из металла с изображением костра).
Студенты
Мало кто помнит, кстати сказать, особый способ радикального решения мелких бытовых конфликтов, скажем, в каком-нибудь учреждении или даже в трамвае. Начиналось с обычной склоки. А потом находчивый полемист говорил: «А вот товарищ Сталин утверждает, что…» Далее приводилась цитата достаточно общего свойства. Наступало оцепенение, леденящее молчание. Все пугались. И знаток цитат выходил из схватки победителем. Помню подобную ситуацию в довоенном автобусе. Упавшее безмолвие и злобную радость ушлого победителя. Такое вот фехтование.
Для меня воспоминания о «вредителях» более всего связаны почему-то с летом и дачей.
Первая дача, которую я смутно, призрачно припоминаю, – в Лисьем Носу. Наверное, 1936 год. Кажется, второй этаж, какая-то очень капризная девчонка, младше меня, и это странно-приятное представление о «дурном, хуже меня, существе» было лестно. Я, конечно, старался себе нравиться, но на самом деле был слаб и боязлив.
Дача – особый сюжет, и я не помню, чтобы в пору «богатой» или относительно «бедной» жизни он принципиально менялся, – дачу снимали люди разного достатка, это было принято, да не так уж и дорого. Весной я ныл: «хочу на дачу», в конце лета – «хочу в город». Дачи сдавались в ту пору почти без обстановки, приходилось везти с собой целые грузовики барахла. Вызов грузотакси, их мучительное ожидание, поскольку в России, тем паче советской, ничего не совершается вовремя, хамоватые шоферы, которых всегда надо было о чем-то униженно просить, уговаривать, погрузка, страстное (как правило, исполнявшееся) желание поехать не в кузове, а в кабине (почему-то и это ограничивалось какими-то запретами!), обольстительная дорога – все это было непременной и важной частью дачного сезона, знаком его начала.
Большинство отдыхающих устремлялись в сторону Сестрорецка – от Лахты до Курорта. Самые дешевые и демократические места – Ольгино, Лисий Нос, Горская, Александровка, Тарховка, Разлив. Дальше – фешенебельнее. Сестрорецк и Курорт – места для советской знати, для жирных дачников, что медленно прогуливались в полосатых пижамах, для их дам в полосатых же сарафанах искусственного шелка (модная ткань), в крепдешине. Некоторые – подумать только! – ходили с ярким педикюром. Тогда это чудилось шикарным, но с точки зрения обыденной морали отчасти и подозрительным, несколько даже развратным.
Выезд из города (хоть и на грузовой, но машине!) для детского сознания был волнующим, поэтичным.
Городские окраины – словно иная страна, были они как-то малоизвестны. Люди, так или иначе связанные с былой барской жизнью или с умственным трудом, или просто «служащие» оставались большей частью в центре, обычно – в коммуналках, порой просто чудовищных, но о переезде на окраину и думать не хотели. Васильевский остров (не Гавань), начало Выборгской стороны, Калинкин мост, Красная (сейчас Александра Невского) площадь служили границами расселения старых ленинградцев.
Уже в Новой Деревне городская жизнь будто затихала. Последнее трамвайное кольцо на нынешнем Приморском проспекте, где и тогда было отделение милиции (кольцо 3-го маршрута, вагоны-«американки» мирно отдыхали на рельсах); потом мелькало рыжее золото буддийского храма, таинственного, всегда почему-то
Дачей.
Слева открывалась вода (Маркизова лужа) с яхточками, парусами, деревянными мостками, чайками, лодками, крошечными пароходиками и далеким-предалеким берегом, там, где теперь дома Морской набережной, а тогда – лишь какие-то индустриальные избушки с намеками на краны или электрические вышки. Это была уже совсем дача, единственный пейзаж ленинградского «загорода».
Справа, совсем рядом с шоссе шла железная дорога – одноколейка. Великой удачей казалось увидеть поезд. Особенно идущий не навстречу (тогда он просто мелькал), а «параллельным курсом», и тогда можно было его долго разглядывать, особенно паровоз, паровоз на ходу – подарок судьбы! К паровозам я испытываю до сих пор любовь, вероятно наследственную, от деда-железнодорожника. Ходить на вокзалы «смотреть паровозы» – ничего не могло быть тогда томительнее и слаще. Зимой иногда удавалось уговорить маму, и мы шли на Витебский вокзал, тащились по платформе к голове поезда, ожидали, пока не прицепят паровоз…
Кусочек шоссе после Лахты был асфальтовым, дорога казалась роскошной, машины мчались быстро (самая большая скорость в ту пору для хорошего автомобиля на приличном шоссе была километров восемьдесят в час), почти бесшумно. Правда, тогда непременной частью автомобильной езды служили гудки. Они были чем-то вроде кучерского «пади, пади!» или «поберегись!», бодрили водителя и напоминали о его машине другим, пугали далеких пешеходов, за городом – неосторожных кур и вообще были подобием рыцарского клича. Город стонал от клаксонов и упивался их урбанистической музыкой. Потому, наверное, и тембр гудков отличался многозначительным разнообразием.
Первое знакомство с новой дачей было драматическим. Ведь снималась она взрослыми, детьми только воображалась и лишь по приезде становилась реальностью. Главным был даже не сам дачный дом, а общество. Знакомство со сверстниками. Я обычно был самым маленьким, поскольку мой старший кузен был «большим мальчиком», и я тянулся к его компании.
Сами дачи ценились, насколько я помню, вовсе не за комфорт: никто не задумывался, какова уборная и насколько далеко она от дома. Важно было место, наличие сада, близость к станции и морю, веранда. Моей страстной мечтой (так и не осуществившейся в детстве) были разноцветные, какого-то особенно «дачного» оттенка – пронзительно-зеленые, анилиново-красные, лазоревые, лимонно-желтые – стекла на веранде. Это придавало дому щегольство, и я отчаянно завидовал тем, у кого была «веранда с цветными стеклами». Эти три слова вместе звучали по-особому, да и сейчас вызывают у меня приятное волнение. Иногда вместо веранд случались открытые балконы, особенно на верхних этажах. Они нам нравились – похоже на капитанские мостики и на многое другое из детских игр. Непременно – привозимые самими дачниками гамаки. В них качались, спали, читали, сидели, иногда по двое, даже по трое. Чтение многих первых лучших книжек – в гамаке!
О дачных запахах можно было бы написать отдельную главу.
Доски и бревна хранили влажный запах дождей; густо пахли цветы на клумбах, эти ленинградские, именно дачные цветы – иван-да-марья, анютины глазки, левкои, львиный зев, душистый табак с его тревожным пронзительно-сухим ароматом, ноготки, настурции, пахнувшие томительно, тягуче и горько-приторно, особенно перед вечером, когда наши северные сумерки длятся, чудится, дольше дня. Из кухонь, а в погожие дни из сада тянуло ржаво-сладким дымком керосинок. Все на даче, казалось, благоухало – трава, лопухи, крапива, и даже еда на даче тоже, казалось, обретала иной аромат…