Воспоминания об Илье Эренбурге
Шрифт:
– Помните, как об этом говорится у Сервантеса? "Свобода, Санчо, есть одна из самых драгоценных щедрот, которые небо изливает на людей, с нею не могут сравниться никакие сокровища: ни те, что таятся в недрах земли, ни те, что скрываются на дне морском..." И когда это написано? За двести лет до того, как у нас появилось "Путешествие из Петербурга в Москву"...
* * *
В "Людях, годах, жизни" Эренбург вспоминает, что побывал в штабе XII интербригады сразу после гвадалахарской победы, то есть через пять месяцев после нашей беседы на Монпарнасе, вспоминает, что видел там и меня, но ни словом не упоминает о предшествующей этому поездке в Бриуэгу, из которой польский батальон Домбровского только что, поздней ночью, с неожиданной легкостью выбил арьергарды муссолиниевской дивизии. Лукач, услышав об этом по полевому телефону, не поверил своим ушам и послал заместителя командира бригады болгарина Петрова проверить на месте слишком радостное сообщение, а получив подтверждение, еще до рассвета отправил к нему в подкрепление другого
Было часов семь, когда мы, все трое, услышали отдаленный шум моторов и беспокойно вскинули глаза к небу, но вместо фашистской авиации на площадь вскоре выкатили две легковые машины. Из одной вышли Илья Эренбург и комиссар нашей бригады, из другой - Эрнест Хемингуэй. Существует фотография, на которой запечатлен Эренбург, беседующий с Хемингуэем на фоне разбитого артиллерией бриуэгского дома.
Разбуженный известием о взятии Бриуэги, завершившем гвадалахарскую эпопею, Эренбург еще до рассвета выбрался из Мадрида, чтобы первым побывать в ней. Мне уже доводилось писать, что в отличие от Михаила Кольцова, который, кроме корреспондентских, был занят еще и военными делами, Эренбург (если не считать самого первого периода, когда он участвовал в переговорах с анархистами да еще когда он находился в Париже и помогал Андре Мальро собирать его интернациональную эскадрилью) был журналистом и только журналистом. Однако к этим своим обязанностям он относился абсолютно серьезно и деловито. Не припомню случая, чтобы он приехал к нам в бригаду без определенной цели, так, что называется, "на огонек", посидеть да поболтать. Не любил он также информироваться у генералов, командующих фронтами или армиями, а больше посещал штабы батальонов и рот, беседовал с младшими офицерами и бойцами, знакомился с их настроениями, но, тем не менее, за бытность свою в Испании ни одного сколько-нибудь значительного события не просмотрел. И вряд ли случайно, что о гибели генерала Лукача в советской печати было помещено лишь сообщение Эренбурга, хотя и Кольцов и Савич - оба посылали телеграммы о ней. Все объясняется тем, что до конца операции под Уэской республиканская цензура объявила смерть Лукача военной тайной, не желая предуведомлять о ней врага накануне атаки, предпринимаемой осиротевшей 45-й интердивизией. Зная об этом, Эренбург отправил свою корреспонденцию из-под Уэски уже после конца нашего неудачного наступления, она прошла, и "Известия" поместили ее...
А тогда, ранним утром последней декады марта 1937 года, обнаружив на площади пустынной Бриуэги (жители покинули ее еще две недели назад при отступлении республиканцев, а те, кто остались, бежали сейчас, с солдатами Муссолини) нечто вроде авангарда международного антифашистского конгресса писателей, я поспешил к ним напомнить, что по нерушимой фашистской традиции на сданный городок с минуты на минуту должен быть произведен бомбовый налет, почему благоразумнее здесь не задерживаться. Заодно я рассказал нашему комиссару, что ночью собственноручно захватил здесь, на этой самой площади, последнего гвадалахарского пленного, который оказался кадровым сержантом итальянской армии и совершенно не похож на других. Узнав меня, Эренбург ничуть не удивился, поздоровался, будто мы с ним сидели в "Дюгеклене" не далее как вчера, и спросил, можно ли повидать этого пленного. Желание Эренбурга служило для меня лишним предлогом, чтобы поскорее покинуть Бриуэгу, поскольку я давно отвез этого пленного в Фуэнтес-де-Алькария, где располагался наш штаб. Осмотрев отвоеванное селение и посмеявшись над хвастливыми итальянскими надписями на стенах домов, восхвалявшими дуче и храбрость его воителей, гости выехали в тыл.
Когда, завершив все дела в Бриуэге и с безопасного отдаления с торжеством прислушиваясь к грому запоздалой бомбежки, я вернулся в Фуэнтес-де-Алькария, я застал там Лукача, приехавшего из Мадрида с приказом о смене, и Эренбурга, уже закончившего разговор с пленным итальянцем. Отмечая неожиданную победу, а еще больше - долгожданную смену, гостеприимные Белов и Петров жарили на вертеле козленка, купленного у местных крестьян. Хемингуэй подавал им квалифицированные советы, Эренбург по-немецки беседовал о чем-то в сторонке с Лукачем. Насколько помню, это был едва ли не единственный случай, когда Эренбург засиделся у нас до вечера, но он и тогда больше слушал, чем говорил.
Приезжал он к нам ненадолго еще раз месяца через полтора, когда мы стояли в Меко перед переброской на Арагонский фронт, но в тот день я с ним разминулся. Вместе со штабом 45-й интердивизии (сформированной Лукачем из XII интербригады) в этом не задетом гражданской войной зажиточном селении, расположенном в стороне от магистральных шоссе, размещались также наш артиллерийский дивизион, мадьяро-испанский батальон и эскадрон кавалерии. Пользуясь этим последним обстоятельством, я попросил разрешения съездить верхом в тыловой госпиталь навестить вторично раненного под Бриуэгой моего товарища и спутника по дороге в Испанию, командира одной из польских рот, Ивана Остапченко; автомобилем до госпиталя выходило километров сорок, а полями - вдвое меньше. На выезде из Меко я и сопровождавший
В отличие от большинства аккредитованных в Республике журналистов, носивших полувоенную или, по крайней мере, спортивную одежду и тем походивших на наших советников при испанских командирах, Эренбург продолжал ходить в штатском, давно не глаженном костюме, а когда было холодно, надевал еще и широкое светло-серое пальто. Он не носил никогда никакого оружия, так же как и Хемингуэй и Савич; последний - в противоположность Эренбургу - всегда удивительно элегантный, одевавшийся, пожалуй, еще тщательнее, чем в Париже, и, за исключением самых знойных дней, обязательно повязывавший галстук бабочкой.
Вспоминаю удивительную поездку Эренбурга в обществе Вишневского и Ставского на передовую для обозрения только что взятого республиканцами Брунете. Он сам с едкой иронией (и гораздо лучше меня) рассказывает об этом, однако упускает из виду одно немаловажное обстоятельство. В отвоеванное Брунете поехало довольно много иностранных корреспондентов, но совершенно неожиданно и вопреки всем канонам испанской войны марокканская пехота сразу же бурно контратаковала и отбила поселок. Артиллерийский обстрел, под которым так резвились, по описанию Эренбурга, Вишневский и Ставский, был необходимым сопровождением этого внезапного наступления. Советский советник при командире дивизии, увидев вдруг в окно командного пункта марокканские бурнусы, едва успел выскочить из него, а его переводчица попала в плен. При бегстве из Брунете погибла также красавица фотокорреспондентка французского "Регар" аргентинская комсомолка Герта Таро. Были и другие жертвы. Можно понять, что Максимов, тогдашний старший советник Центрального фронта, вскоре трагически погибший, напустился на Эренбурга, узнав об этой рискованной поездке.
Вскоре после похорон Лукача я получил двухнедельный отпуск, провел его в Валенсии и, когда Эренбург вернулся с Арагоны, многократно виделся с ним и всякий раз про себя удивлялся внутренней сосредоточенности и одержимости, с какой он занимался своей корреспондентской деятельностью...
Часто видел я его также и во время Второго Международного антифашистского конгресса писателей, на который меня как бывшего поэта и, главное, как бывшего адъютанта Мате Залка (генерала Лукача) делегировал штаб 45-й интердивизии. Эренбург, вместе с М. Кольцовым и О. Савичем, входил в состав весьма представительной советской делегации. Возглавлял ее В. Ставский. С ним приехали Алексей Толстой, Вс. Вишневский, А. Фадеев, И. Микитенко, А. Барто, В. Финн, а также испанист Ф. Кельин...
Через какое-то время после конца Испанской республики Эренбург, съездивший в Москву и вернувшийся во Францию по-прежнему корреспондентом "Известий", пригласил несколько человек, среди них и меня, на обед. Дан он был в одном из тех известных лишь записным гурманам скромных на вид маленьких ресторанчиков, которые снаружи выглядели как обыкновенные бистро, но по ценам соперничали с самыми прославленными храмами французской кухни.
Тот, о котором идет речь, находился в одной из невзрачных коммерческих улиц, недалеко от бульвара Монпарнас. Меню здесь не было. Хозяин в белом поварском колпаке и грязном фартуке сначала оказал нам особую честь, со значительным выражением на круглом лице сунув каждому руку, а потом долго вполголоса договаривался с нашим амфитрионом, что и когда подавать. Кроме самого Эренбурга, а также высокой и стройной Любови Михайловны за столом было шесть или семь приглашенных, все побывавшие в Испании. Очень хорошо помню среди них Е. Кольцову и конечно же О. Савича.
Обед и вино, поданное в больших глиняных кувшинах, оказались действительно великолепными, и все занялись ими вплотную. Лишь когда гости насытились и приступили к кофе, началось то, ради чего Эренбург собрал нас, - рассказы об испанских коммунистах, эмигрировавших в СССР. Приняли их там, по его словам, и очень тепло и дельно. Лучшие командиры учатся в академии имени Фрунзе, желающая получить образование молодежь готовится к поступлению в вузы, остальных, после продолжительного пребывания в домах отдыха или лечения в санаториях, устраивают на работу, по возможности учитывая склонности и вкусы. Самое трогательное внимание уделено детям, особенно сиротам и эвакуированным еще во время войны без родителей. Для них созданы отдельные детские дома, а также испанские школы, где свои педагоги учат их родному языку, литературе, испанской истории и географии. При всем этом возникают порой непредвиденные, а потому и нелегко разрешимые трудности, определенные особенностями психологии, обычаев и привычек. И Эренбург рассказал о том, как он посетил один из интернатов, где содержались испанские мальчики от семи до двенадцати лет. Эренбург заговорил с ними по-испански, и ребята весело защебетали, окружив этого "совьетико", который свободно изъяснялся по-кастильски.