Воспоминания последнего Протопресвитера Русской Армии и Флота (Том 2)
Шрифт:
17 марта в Ставку приехали министры, и Государь после завтрака сказал мне:
– Сейчас у меня будут министры с докладами, а вы придите ко мне в 6 ч. вечера. Удобно это вам?
– Конечно!
– ответил я.
В 5 ч. 55 м. вечера я вошел в зал дворца. Ровно в 6 ч. камердинер пригласил меня в кабинет Государя.
Государь встретил меня стоя и, поздоровавшись, пригласил сесть, указав на стул около письменного стола, а сам сел в стоявшее по другую сторону стола кресло. Мы сидели друг против друга, только стол разделял нас. Я начал свой "доклад" с того, что меня чрезвычайно удивило, когда накануне Государь угадал о моем желании говорить с ним.
– Да, я посмотрел на вас, и мне
Потом я вспомнил о своем первом разговоре, в мае 1911 года, с Императрицей, когда она так тепло приветствовала мое намерение всегда говорить Государю только правду, как бы горька она ни была. А затем начал о Распутине. Ничего не преувеличивая, но и не утаивая {15} ничего, я доложил о всех разговорах, слышанных мною на фронте, о настроении армии, в виду таких слухов и разговоров, и, наконец, о тех последствиях, к которым создавшееся положение может привести. Я говорил о том, что в армии возмущаются развратом и попойками с евреями и всякими темными личностями близкого к царской семье человека; что в армии определенно говорят о легко получаемых через Распутина огромных подрядах и поставках для армии; что с его именем связывают выдачу противнику некоторых военных тайн; что, таким образом, за Распутиным в армии установилась совершенно определенная репутация пьяницы, развратника, взяточника и изменника; что, наконец, вследствие близости такого человека к царской семье, поносится царское имя, падает в армии престиж Государя, - и то, и другое может быть чревато последствиями и т. д.
– Ваши военачальники, ваше величество, сказали бы вам больше, если бы вы спросили их. Спросите ген. Алексеева. Он человек безукоризненно честный и скажет вам только правду, - закончил я.
Государь слушал меня молча, спокойно и, казалось мне, бесстрастно. Когда я говорил о развратной жизни и пьянстве Распутина, Государь поддакнул: "Да, я это слышал". Когда же я кончил, извинившись, что неприятною беседою доставил огорчение, он так же спокойно, как и слушал меня, обратился ко мне:
– А вы не боялись идти ко мне с таким разговором?
– Мне тяжело было докладывать вам неприятное, - ответил я, - но бояться... я не боялся идти к вам... Что вы можете сделать мне? Повесить? Вы же не повесите меня за правду. Уволите меня с должности? Я несу ее, как крест; к благам, какие она дает мне, я равнодушен; нужды не боюсь, ибо вырос в бедности и сейчас готов хоть канавы копать.
В ответ на мою реплику Государь поблагодарил меня за исполнение долга, не {16} сказав ничего больше. На этом мы расстались. Беседа наша длилась около 30 минут.
Следующие два дня были сплошной пыткой для меня. Совесть говорила, что я не сделал ничего дурного, что, напротив, я, как умел, исполнил свой долг. Но сердце подсказывало, что я нарушил душевный покой Государя, причинил ему неприятность. Мне тяжело было встречаться с ним на завтраках и обедах. Не имея права уклоняться от них, я, по крайней мере, старался, чтобы наши взоры реже встречались. Мне казалось, что и Государь тоже чувствовал некоторую неловкость при встречах со мной.
18 марта Государь уезжал в Царское Село. К отходу поезда собрались старшие чины Штаба, в том числе и я. Прощаясь, Государь обратился ко мне:
– Вы уезжаете на фронт? К Страстной непременно возвращайтесь, - я приеду сюда в субботу на Вербной.
В числе провожавших Государя был и ген. Н. И. Иванов. До приезда Государя к поезду мы с ним очень долго прогуливались вдоль царского поезда. Он всё время жаловался мне: его обидели, его заслуги забыли, его оторвали от любимого дела и теперь держат, Бог весть зачем, при Ставке, не давая никакой работы. Более всего доставалось ген. Алексееву, но не забывался и Государь. Я утешал его, как умел: разбивал
На другой день ген. Иванов под вечер сидел у меня, пил чай "в прикуску" (Иного способа чаепития он не признавал и жестоко однажды ругал моего Ивана (денщика), узнав, что тот позволяет себе иногда пить чай "в накладку".) и опять жаловался и жаловался. Я уже не выдержал:
{17} - Николай Иудович! Да вы же сами просили об увольнении?
– Да, просил.
– Тогда в чем же дело?
– Я просил уволить меня, если это нужно для дела.
– Вот вас и уволили...
– говорю я.
– Но от этого дело страдает, - возражает старик. Получилась несуразность: просил уволить, если это нужно для дела, и сам же знал, что от увольнения дело пострадает. А затем опять жалобы:
– У меня сердце вырвали... меня живого в гроб уложили... Это всё Алексеев... и т. д.
Я, наконец, вспылил:
– Вы несправедливы, Николай Иудович!
– сказал я, - вы сами просились с фронта? Вас уволили. Но как? Вам дали сразу две огромных награды: сейчас вы - член Государственного Совета и состоящий при особе Государя. Чего вам еще надо? Послушайте меня: бросьте жаловаться, бросьте обвинять других! Если ваши жалобы дойдут туда, а они непременно дойдут, вам не простят их: там всё прощают, кроме неблагодарности и жалоб на них.
Мое наставление не особенно понравилось старику. Жалоб от него я уже больше не слышал. Не знаю, жаловался ли он другим. Наверное, очень многим жаловался. Всё же мне от души было жаль этого доброго и честного старика, мучившегося теперь, хоть и не без своей вины, от сознания какой-то заброшенности и ненужности.
В Вербную субботу вернулся в Ставку Государь. В тот же день и я возвратился с фронта.
Ктитору штабной церкви кто-то сказал, что на всенощной в Вербную субботу Государю дают вербу, украшенную живыми цветами, и красную пасхальную свечу. Стоило больших трудов привезти из Петрограда живые цветы. Достали и пасхальную свечу. В положенное время, после Евангелия, Государь подошел к стоявшему {18} посредине церкви аналою, чтобы приложиться к иконе праздника и получить от меня свечу с вербой. Я даю ему украшенную розами вербу и красную свечу. Государь отказывается взять и что-то шепчет. Я с трудом разбираю: "Зачем? Как на свадьбе... дайте простые"... Пришлось дать Государю первую попавшуюся вербу и простую свечу. За обедом я объяснил Государю недоразумение, стоившее ктитору огромных хлопот.
– Кто мог посоветовать это?
– удивился Государь.
– Я терпеть не могу этих украшений. Самое лучшее - простое.
На Страстной неделе Государь ежедневно утром и вечером посещал церковь. Раньше его всегда встречали колокольным звоном. Теперь же он потребовал, чтобы, в виду великопостных дней, не было звона при входе его в церковь.
Во все дни Страстной недели при высочайшем столе пища подавалась только постная. Иностранцы к столу не приглашались...
Хотя после моего разговора о Распутине прошло более двух недель, я никак не мог еще отделаться от неприятного чувства какой-то неловкости при встречах с Государем. А он, точно желая утешить и ободрить меня, окружил меня теперь таким вниманием, какого я не видал от него ни раньше, ни позже. Подходя к закусочному столу, Государь искал меня глазами, приглашал закусить, рекомендовал более вкусные закуски, раза два-три сам накладывал на тарелку икры или жареных грибов и подавал мне и пр. Кажется, в Великую Среду за обедом я сидел по левую руку министра двора. Граф был разговорчив: болтая без умолку и, забыв, что против него сидит Государь, откровенничал со мною вовсю: