Воспоминания советского посла. Книга 1
Шрифт:
Мы вышли с отцом на берег проводить отца Евламния. Уже темнело. Матросы заканчивали погрузку дров, и пароход готовился к отплытию. В маленьких сургутских домиках один за другим зажигались тусклые керосиновые огоньки. За серо-деревянной панорамой маленького городка неподвижно чернела темная стена беспредельной тайги. В небе загорались первые звезды. Все было тихо, мрачно, могуче, первобытно… И только этот маленький пароход, затерявшийся в безбрежности водной стихии, с его электрическими огнями, с его гулом машин, с его лихорадочно бегающими людьми, резко нарушал гармонию общей картины. Он казался ими дерзким пришельцем из совсем другого мира — мира движения, мысли, борьбы, цивилизации. Он казался здесь вестником совсем другой эпохи — эпохи стали и нефти, железных мостов и паровых молотов. Контраст был разительный, и я, несмотря, на молодость, не мог его не почувствовать.
—
Евлампий вздохнул, бросил взгляд на объемистый сверток, который он держал в левой руке (медикаменты, полученные на барже) и каким-то особенным тоном ответил:
— Что значит «мертвое место»? Это мертвое место для меня полно жизни.
И затем уже более обыкновенным голосом добавил:
— Мне два раза предлагали перевод в Тобольск, но я отказывался… Там все так сложно… Там трудно жить простому человеку… Здесь мне лучше! Я это чувствую…
Мы расстались. Евлампий зашагал по направлению к городу, и скоро его высокая, худощавая фигура скрылась в темноте.
В тот вечер я долго думал об этом странном, необыкновенном священнике. Мой детский ум не мог ясно осознать, что отец Евлампий являлся запоздалым пережитком давно ушедшей исторической эпохи, когда старое православие еще имело своих идейных подвижников. Теперь подобные «подвижники» оказывались ему совсем не ко двору, и оно ссылало их в такие медвежьи углы, каким был Сургут. Я не мог в тот вечер отчетливо сформулировать свои мысли, но инстинктивно чувствовал, что стою перед какой-то новой загадкой жизни, на которую у меня нет удовлетворяющего ответа.
Я знакомлюсь с «политическими»
Однажды ранним августовским утром, когда я, как всегда, прибежал в штурвальную будку, Горюнов с ноткой таинственности в голосе проговорил:
— «Политических» везем… В седьмой камере.
— Что ты? — воскликнул я, пораженный этой новостью. — Сколько их? Много?
— Быдто немного, — неопределенно отозвался Горюнов. — Вчерась вечером взяли в Тюмени.
Мы действительно только на рассвете вышли из Тюмени и с трудом пробирались между мелей и перекатов совершенно обезводевшей Туры. Впереди на пароходе носовой матрос то и дело бросал в воду наметку [16] и громко кричал, сигнализируя лоцману:
16
Длинный я тонкий деревянный шест с отмеченными на нем четвертями или футами, с помощью которого делаются промеры глубины воды на мелких местах.
— Шесть с половиной… Шесть… Пять с половиной… Пять…
Когда глубина доходила до пяти четвертей, капитан кричал в машину: «Самый тихий!», — и мы подвигались вперед не быстрее черепахи.
Но все это с получением горюновской новости мгновенно потеряло для меня всякий интерес. Я слышал уже раньше о «политических арестантах» от родителей, от дяди Чемоданова, но мое представление о них было смутным и неопределенным. Главное же, сам я никогда их не видал. И вот теперь мне представлялся случай встретиться с ними лицом к лицу. Легко понять мое волнение, мое нетерпение завести знакомство со столь необыкновенными людьми.
Все население нашей баржи уже знало о присутствии «политических». Весть об этом разнеслась с быстротой молнии. Я бросился к отцу и поделился с ним своей новостью. Отец поднял голову от каких-то записей, которые он делал, и спокойно сказал:
— Да, с нами идет партия «политических» в двенадцать человек.
В лице его при этом скользнуло какое-то особое выражение, но он не прибавил ни слова и вновь углубился в свою работу. Тем не менее по жестам, тону и виду отца, когда он говорил, я сразу понял, что отец очень заинтересован нашими необыкновенными пассажирами, — больше того, что он относится К ним со скрытой симпатией.
В тот же день я увидел «политических». После обеда все они вышли на свою забранную железной решеткой палубу и расположились тут отдыхать. Я прилип к решетке с наружной стороны и старался не пропустить ни одного их жеста или движения. Партия действительно состояла из двенадцати человек (одиннадцать мужчин и одна женщина). У меня не сохранилось в памяти ни их имен (много позднее отец мне говорил, что некоторые из них были нелегальные, шедшие в ссылку под чужими фамилиями), ни каких-либо иных данных, позволяющих сделать заключение о том, кто были эти «политические».
Хотя все «политические» казались мне совершенно замечательными людьми, но с «дедушкой» у меня скоро установилась самая нежная дружба. Я просто обожал его, и, вероятно, ни один любовник не ждет так свидания со своей милой, как я каждый день ждал момента, когда «политические» по окончании обеда появятся на палубе и я смогу прибежать к решетке, чтобы поговорить с «дедушкой». По-видимому, и «дедушка» платил мне взаимностью, потому что он никогда не уставал беседовать со мной, обмениваться мыслями и впечатлениями, а особенно рассказывать. Рассказывал он много о своей жизни, о чужих странах, о русской деревне, о тяготах крестьянской доли, о несправедливости начальства, о жестокости помещиков. Все это он умел облекать в такую ясную, простую, понятную форму, что мой детский ум впитывал его слова, как носок воду. Зинаида Павловна, увидя меня у решетки, часто с добродушной усмешкой окликала «дедушку»:
— Ну, пропагандист, твой дружок пришел!
На это «дедушка» в тон отвечал:
— Будет толк, матушка, будет толк! И мы вступали, с «дедушкой» в бесконечные беседы.
Однажды «дедушка» меня спросил:
— Ты слышал про Некрасова?
— Как же, слышал! У нас дома есть полное собрание сочинений Некрасова.
— Какие стихотворения Некрасова ты знаешь?
Я порылся в памяти и ответил, что знаю «Крестьянские дети», «Дедушка Мазай и зайцы» и еще некоторые другие.
— А «Железную дорогу» знаешь? — озадачил меня «дедушка».
— Нет, не знаю.
— Вот то-то и оно! — укоризненно промолвил он. — А это одно из самых лучших произведений Некрасова.
И «дедушка» тут же сразу стал его декламировать напамять. Читал он хорошо, и «Железная дорога» произвела на меня совершенно потрясающее впечатление. Особенно поразили меня слова:
Труд этот, Ваня, был страшно громаден, Не по плечу одному. В мире есть царь, этот царь беспощаден, Голод — названье ему. Правит он в море судами, В артели сгоняет людей, Водит он армии, стоит за плечами Каменотесов, ткачей. Он-то согнал сюда массы народные, Многие, в страшной борьбе, К жизни воззвав эти дебри бесплодные, Гроб обрели здесь себе. Прямо дороженька. Насыпи узкие, Столбики, рельсы, мосты… А по бокам-то все косточки русские. Сколько их, Ванечка, знаешь ли ты?