Воспоминания "Встречи на грешной земле"
Шрифт:
таются с ручейками фортепьянных упражнений, переливами скрипок, виолончелей и просто гомоном гулких голосов. Кажется, что все стены дома источают эти звуки, и они наполняют лестничный проем.
Я поднимаюсь на четвертый этаж, где у меня урок скрипки, а затем спускаюсь на первый. Там в уютной маленькой комнатушке сажусь рядом с Александрой Ивановной за рояль. Она четко отсчитывает мне такты — «и раз, и два, и три, и четыре» — а я, тихо посапывая от усердия и задрав верхнюю губу, аккуратно выстукиваю пухлыми пальцами свой урок.
О моих пальцах особый разговор. Пока
Каждый раз зимой, перед тем как сесть за рояль, я долго протирал клавиатуру, чтобы она не была такой холодной. А взяв скрипку, леденил себе подбородок о деку. Холодно было и в училище. Александра Ивановна носила перчатки без пальцев, как у тогдашних кондукторов в трамвае. А Анатолий Романович не снимал шубу и кашне. Но занятия продолжались. И требования моих учителей — тоже.
15. Ми лопнула
Иногда у нас дома устраивались самодеятельные концерты. Брат садился за рояль, я брал скрипку, играл, а он аккомпанировал. Желая блеснуть свободой исполнения, я допускал ошибки, которые брат покрывал ударами по клавишам и педалью. Однако мне не хотелось, чтобы слушатели — папа, мама, иногда зашедшая к нам тетя, сестра мамы — думали, будто я не чувствую своего вранья, а потому при каждой ошибке морщился. Но маму умиляло все. И то, как я играл, и как брат жал на педали, и то, что я морщился. Милая, хорошая мама, как снисходительна она была к моим недостаткам, особенно если они давали пищу ее тщеславию. И как непримири-
ма к тем достоинствам, которые, как мне казалось, подчеркивали мою независимость.
По мере того как я становился опытней, меня все чаще стали выпускать на концерты в училище, то по классу рояля, то по классу скрипки. И должен беспристрастно отметить, я имел некоторый успех, который объясняю тем, что был мал. Слишком молод, чтобы волноваться, и достаточно молод, чтобы умилять зрителей.
Существует несколько случаев, когда сердце зрителя неминуемо и безотказно бывает тронуто. Львиное место среди этих случаев принадлежит детям и одиноким старушкам. Я, не ведая того, эксплуатировал это свойство людских сердец. Но мои преподаватели — очевидно, ведали, выпуская меня на сцену. Впрочем, подозреваю, что Александра Ивановна испытывала при этом чувства, близкие к материнским.
Мне нравилось выступать, и совсем не было утомительным ожидание в комнате для концертантов. Нравилось находиться среди этих волнующихся, готовящихся к выступлениям людей. Скрипачи нервно подтягивали колки и пощипывали струны. Певицы, отойдя в угол, с отсутствующими выражениями на лицах промурлыкивали какую-то мелодию. Приятно было ощущать, что в концерте, этом сложном, праздничном действии, я — участник. И что на несколько минут весь зал, полный людей, будет занят только мною. А потом они мне поаплодируют. Это увлекало.
Мне импонировало, что профессор Дмитрий Николаевич Вейс,
Меня восхищала пугающая неизбежность наступавшей затем паузы, которая, однако, не могла долго длиться. Затем мой выход, легкие аплодисменты — из вежливости — и несколько секунд настройки скрипки. Аккомпаниатор равнодушно ударяет пару раз по клавишам: «Ля... ля... ля...» Колок слегка скрипит, легкий щипок струны, проба смычком и — кивок аккомпаниатору. Он играет, я жду своего такта, прижав на весу скрипку к подбородку (вот он шик-то!), наконец, мой такт, смычок поднят, и я вступаю.
А далее я уже ни о чем не думаю, а спокойно играю свою незамысловатую пьеску. Благополучно обхожу все подводные камни, над которыми бился на занятиях и дома. Публика не подозревает этого, но Мальмберг знает, чего нам это стоило. Он сидит в первом ряду и слушает, внешне всегда спокойно. Наконец заключительный аккорд, и я опускаю скрипку. Зал хлопает, но я гляжу на Мальмберга. Он кивает, значит — порядок, и я, поклонившись, удаляюсь в комнату ожидания. Если мимо меня проходит Вейс, то его улыбка благосклонна. Иногда он даже может легонько похлопать меня по щеке, и я чувствую, что это больше, чем аплодисменты зала.
Теперь, будучи испорчен опытом жизни, я понимаю, что этот его жест делался главным образом ради зрителей. Люди любят публичное проявление ласки к детям, особенно если оно делается персоной значительной. Но тогда я принимал жест старого лиса за чистую монету и охотно подставлял щеку под его равнодушные пальцы.
После выступления я в комнате ожидания уже не свой, а чужой и опять стану своим только дома, когда перескажу все со всеми подробностями, частично вымышленными. Их полностью примет мама, более трезво оценит папа и совсем пропустит мимо ушей брат.
Иногда кто-нибудь из домашних, чаще всего мама, реже брат и совсем редко отец, присутствует на концерте. Если мать, то она волнуется вместо меня. И, почти не дыша, после того как Вейс объявит мой выход, будет слушать мою игру, не сводя с меня глаз. Станет трепетно следить, как я пребываю на сцене. И потом, дома, за меня, за себя и вообще за весь зрительный зал, расскажет о моем выступлении в самых высоких тонах.
Если на концерте будет брат, то его отзыв окажется лаконичным. Он скажет: «Играл ничего себе. Ему даже хлопали». И все.
Если придет отец, то он вообще говорить не будет, но весь вечер дома я стану сидеть у него на колене, а угощение начнется даже по дороге домой, несмотря на то, что на улице есть неприлично. Иногда, подрыгав коленом, он все же скажет: «А наш Малый пиликал как большой». И от этой похвалы я тем более почувствую себя «на коне».
Фортепьянные концерты проходили почему-то менее празднично. В этом случае я выходил на сцену с нотами в руках и, вскарабкавшись на стул перед роялем, застывал. То, что на стул предварительно клали для меня циновку, уже настраивало зрителей в мою пользу, а потому, когда я влезал на него, мне уже хлопали.