Воспоминания "Встречи на грешной земле"
Шрифт:
Мы остались с мамой вдвоем, она продолжала преподавать, и на нее навалились еще и обязанности главы семьи. Она продолжала заботиться обо мне, однако теперь это проявлялось скорее по-мужски. Спрашивала, советовала, но уже за несмышленыша меня не держала. Да и я повзрослел. Обедал то дома, то где придется, в какой-нибудь столовой. Мамы на все не хватало. И хотя она не говорила, но чувствовалось — ее грызла обида на несправедливую судьбу папы.
Ну а я, окончив школу, знал одно: в землеустроители (такой был у школы уклон) не пойду. И музыкантом не стану. Через год после смерти отца я свернул
Однако пришла пора выбирать профессию, куда идти учиться дальше. И на семейном совете, в один из приездов брата, было решено: писать — дело, конечно, хорошее, но неверное. А чтобы кормило, надо иметь верную профессию. И это, как сочли мама и брат, инженерия.
Самая верная для меня дорога — идти в тот же Ломоносовский. Там о брате хорошая память, глядишь, и ко мне отнесутся при приеме по-доброму.
«Учись на инженера и пиши свои рассказики, кто тебе мешает? А если действительно откроется у тебя серьезный талант — пробьешься. Парень ты способный, институт окончишь, наверное, неплохо, профессию получишь крепкую (инженеры тогда были в чести), так что, стоя на этой прочной платформе, тебе и пробиваться будет легче. Да и опыт технаря пригодится. Для писателя нет лишних знаний — все хлеб».
Вот так, примерно, говорили мне мама и брат.
Так что я подал документы в Ломоносовский. Брат вернулся к себе на СТЗ. Да и мать успокоилась.
И на самом деле, сдать вступительные экзамены для меня не представляло труда. Никаких, правда, скидок мне не делали, моя фамилия не произвела никакого впечатления на замотанных преподавателей, торопившихся скачать поскорее экзаменующихся и хоть немного передохнуть перед началом занятий.
Это уже потом, когда занятия начались, кто-то меня спросил: не брат ли я того-то? — «Брат». — «А где он сейчас?» — «Ну-ну. Жаль. Отличный был студент. Как же это его туда запрягли?» — «А он сам, добровольно». — «Добровольно? (С сомнением.) Ну-ну. Жаль, в Институте не остался». Вот такой разговор действительно был.
Об его жизни в Сталинграде, моих приездах к нему, и чем все это кончилось, я расскажу потом. Сейчас лишь замечу, что лучше всего о моих первых годах пребывания в Институте поведают, пожалуй, отрывки из писем, которые я писал ему в Сталинград.
2. Письма к брату
Год 1930. Мне 17 лет, брату — 22. В этот год я кончил школу и поступил в Ломоносовский. Однако перед началом занятий полагалось пройти военный лагерный сбор. Вот об этих-то лагерных занятиях и письмо:
Москва. 25.09.1930.
Здравствуй, Нолька!
Приехал 20-го вечером из лагеря. Не писал тебе больше по лени. Муштровали нас там, заставляли чистить старые, испорченные винтовки и трепать собственные подметки. Жили мы сначала в бывшей конюшне, пол которой, наверное, навсегда пропитался лошадиной мочой. Поэтому спать приходилось при открытых воротах, несмотря на холод. Там мы жили три дня. Потом нас перевели в рассадник для клопов, которых мы и откармливали
Кроме уроков военной муштры («выше голову, тверже печатай шаг»), были занятия по освоению оружия («чтобы снять головку затвора, надо мякотью большого пальца левой руки надавить на рукоятку стебля затвора и одновременно большим и указательным пальцами правой руки, справа налево отвинчивать головку затвора»).
20 сентября кончился этот рай на земле, 21-го был выходной, а 22-го с 8 утра я начал заниматься в Институте. Больше писать не о чем. Целую.
А вот из письма за 1931 год. Дело близится к летним каникулам.
Москва. 22.6.31.
Дорогому Нолястику привет!
Прежде всего, если я тебе скажу, что в одной моей руке перо, в другой бутерброд с маслом по десять рублей за фунт на рынке, в глазах полное отсутствие всякого выражения, а левый полуботинок жмет в мизинце, то ты вполне сможешь нарисовать себе картину, бывшую в
момент начертания сих строк. Кроме того, мне хочется сообщить тебе, что у меня сейчас настроение, которое можно кратко охарактеризовать так: эх, прокатиться бы по маршруту Москва—Сталинград...
Следующее — ко дню его рождения (23 марта).
Москва. 17.3.32.
Во-первых — с днем рождения поздравляю! А во-вторых... Я представляю себе: Сталинград, Тракторный завод, Верхний поселок, дом 525, квартира 10. На входной двери бумажка: «Инженер Э.И.Котляр». Сбоку карандашом на двери неприличная надпись.
Справа, как войдешь, прямо — уборная. Сбоку — навалено галош, за дверью шумно. Это справляют твой день рождения. Но веселие деланное. Килька на столе грустно капает из жестянки маслеными слезами на газетину. Стены тупо смотрят белыми пятнами от зубного порошка. А причина унынию — отсутствие из Москвы моего письма. И вдруг: «Та-та-та...» Стук в дверь. Все хором: «Войдите!» Это почта. И вот уже конверт бесстыдно слетает, обнажая мой характерный почерк, вызмеившийся на бумаге.
Стоит ли говорить о той радости, которая овладевает всеми? Новорожденный, 24-летней рукой вдохновенно откинув со лба пышную шевелюру, декламирует вслух мои строчки. Все рады. Веселы! И даже килька сладострастно улеглась на бутерброд, истекая маслом. Посылаю к письму 25 шлепков. 24 — так себе, но 25-й — задаток!.. Ну уж ты знаешь, какая у меня легкая рука. Целую...
Через три месяца в Институте наметились перемены, и о них — в письме:
Москва. 20.6.32.
О себе. Расскажу по порядку.
1930 год. Дни бегут, как театральная публика за галошами — в беспорядке. Я — автоконструктор.
1931 год. Слух ползет, как вша по шелку, — в Институте организуют отделение холодной штамповки.
1932 год. Март. Нашу группу переводят в это отделение. Я — холодный штамповщик.
Апрель. 1—5 — подавленное настроение. 5—10 — сугубо подавленное. 10—15 — чрезвычайно подавленное. 15—
20 — просто давленное. 20—25 — бессмысленно неопределенное (чуть-чуть давленное). 25—25 — надеждливое (от слова «надежда»).