Воспоминания
Шрифт:
Латинских поэтов накопилось довольно много — Овидий, Гораций, Тибулл, Катулл… Почти все они покупались в изданиях с немецкими переводами, потому что немцы, как переводчики, точнее французов.
В Армении О. М. вернулся к немцам и в тридцатых годах усиленно их покупал — Гёте, романтиков — Бюргера, Ленау Эйхендорфа, обоих Клейстов, Гердера и еще, и еще. Завел он и Клопштока, потому что, как он говорил, это звучит, как орган. Кроме того, завелись Мёрике и Гёльдерлин. Еще он добыл кое-кого из писавших по-средненемецки. Французов было гораздо меньше. От прошлого остались Шенье, Барбье и вечный Вийон. Заново он купил Верлена, Бодлера и Рембо. В юности он как-то пробовал переводить Малларме [203] — ему посоветовал Анненский: учитесь на переводах. Но ничего из этого не вышло, и О. М. убеждал меня, что Малларме просто шутник. И еще — Гумилев и Георгий Иванов будто дразнили его такой строчкой: «и молодая мать — кормящая сосна», то есть со сна…
О. М. привез из Ленинграда свои юношеские старофранцузские книжки еще в 22 году, когда ему заказали перевод старофранцузского эпоса. Недавно Саша Морозов разыскал в каком-то архиве [204] вольный перевод плача по Алексее и «Алисканс». Это не просто перевод — в обеих вещах как-то странно заговорила судьба, и О. М. это чувствовал. Алексей — это обет нищеты, а Алискансом он как бы дал клятву не прятаться, когда надо защищать жизнь. С рукописями О. М. был всегда исключительно небрежен, ничего не хранил — «сохранит тот, кому нужно» — и верил в архивы и редакции: эти стихи он дал в единственном списке в редакцию журнала «Россия» и не позволил мне снять копию. Кроме обычной небрежности здесь было еще что-то: он боялся этих стихов, как тех двустиший, где предсказана тяжкая судьба женщине [205]. От таких стихов он прятался — никогда их не вспоминал и дома не держал. Так ребенок закрывает глаза и думает, что его не видят, или птица прячет голову под крыло. А какое тут, кстати, предсказание? Как иначе могла сложиться наша судьба в этом мире? Хорошо еще, что я до чего-то дожила и сохранила стихи. Приходится это считать удачей — теперь уже стихи не пропадут. И Анна Андреевна выстояла… Не чудо ли это?
Из русских книг О. М. жадно покупал русских философов — Чаадаева и славянофилов. С германской философией явно не ладилось: однажды купил томик Канта, понюхал, сказал: «Наденька, это не для нас» и закинул за книги, чтобы не соблазняться. С русскими было совершенно иначе — он с ними жил. До нас довольно рано дошел слух о том, как вырос в изгнании Бердяев. О. М. все спрашивал про него и пытался достать книги, но с каждым днем это становилось труднее и опаснее. Так мы и жили, отрезанные от современности — на сухом пайке. Оставалось только прошлое, и мы пользовались им, как могли.
В короткий период, от тридцатого года до ссылки, О. М. вплотную занялся древнерусской литературой. Он собрал летописи в разных изданиях, «Слово», конечно, которое он всегда очень любил и знал наизусть, кое-какие повести, а также русские и славянские песни в разных собраниях — Киреевского, Рыбникова… Старорусскую литературу О. М. всегда хватал с жадностью и знал и Аввакума, и несчастную княжну, вышедшую замуж за брата царской невесты [206]. На полках появился Ключевский, включая ранние работы, вроде «Сказания иностранцев», а также архивные материалы, которые у нас довольно широко издавались: документы пугачевского бунта, следственные дела декабристов и народовольцев; Анна Андреевна тоже отдала этому дань, а в период ежовщины только и читала «Ссылку и каторгу» [207]. Тенишевское училище [208] все-таки дало хорошие знания древнерусского языка и литературы — они как-то в крови были. Работая в педагогических вузах, я часто думала, какую роковую роль сыграло разрушение средней школы. Мне кажется, что ни я, ни О. М. советской школы бы не кончили — не смогли бы — и уж во всяком случае за всю жизнь не накопили бы тех простых представлений и ненапряженных знаний, которые нам дала русская гимназия.
Новым для О. М. были армянские летописцы. Ему удалось достать у букинистов Моисея Хоренского и еще кое-что, но очень мало. Зато с биологией ему повезло — он достал Линнея, Бюффона, Палласа и Ламарка. Завелся у него и Дарвин — "Путешествие на «Бигле» — и кое-кто из философов, основывающихся на биологии, например Дриш.
Философии культуры и биологии О. М. не чурался, но с Гегелем у него не вышло ничего, как и с Кантом. Марксом он увлекался еще гимназистом, и на этом дело кончилось. Перед самым арестом 34 года он отклонил принесенную ему в подарок «Диалектику природы», ошеломив дарителя, Лежнева, озорной выходкой. Этот Лежнев когда-то издавал журнал «Россия», и О. M. у него сотрудничал. Именно он заказал ему «Шум времени», а потом отклонил: ему мерещились совсем иные воспоминания и совсем другое детство, о котором впоследствии он написал сам. Это была история еврейского местечкового подростка, открывшего для себя марксизм. Лежневу повезло: его книгу, которую никто не хотел печатать [209] — хотя она была не хуже других, — прочел и одобрил Сталин. Он даже позвонил Лежневу по телефону, но не застал его дома. После этого звонка Лежнев, надеясь на повторный, просидел ровно неделю дома, не отходя от телефона. Он надеялся на повторение чуда, но чудеса, как известно, не повторяются. Через неделю ему сообщили, что второго звонка не будет, но уже отданы распоряжения: книга печатается, сам он принят в партию — поручитель
Узнав о своей судьбе, Лежнев решился наконец отойти от телефона. Он бросился сначала к парикмахеру — за неделю сидения дома он успел изрядно обрасти бородой, а потом — к нам с подарком и с рассказом о поворотном событии своей жизни и о том, как он пришел к марксизму. Издавая «Россию», он об этом ведь и не помышлял. Оказывается, Лежнев изучил новооткрытые книги Энгельса, в частности «Диалектику природы», и прозрел. Он даже зашел в книжный магазин и купил экземпляр этой книги, потому что надеялся, что О. М. тоже прозреет. Лежнев был предельно искренним и доброжелательным. Я даже позавидовала тогда: искреннее исповедание веры, когда оно еще с ходу избавляет от всех неприятностей и тут же начинает приносить регулярный доход, — наверное, удивительно приятная вещь…
О. М. шлепал по комнате в домашних туфлях и, присвистывая, поглядывал на Лежнева. От подарка он только лениво отмахивался. Лежнев настаивал, и О. М. прибег к последнему средству: «Не надо, — сказал он, показывая на меня. — Она читала и говорит, что мне не надо»… Лежнев только ахнул: разве можно доверять жене выбор литературы по таким коренным идеологическим вопросам! «Можно, — сказал О. М. — Она лучше знает. Она всегда знает, что мне читать…» Возмущенный Лежнев ушел и, столкнувшись со мной лицом к лицу в Ташкенте, где мы оба были в эвакуации, не поклонился. Вероятно, он считал меня злым гением О. М. Надо отдать ему справедливость, он не напомнил правительству, чтобы меня тоже изъяли. Как вел себя Лежнев в «Правде», я не знаю, — наверное, как все, но мне он всегда казался порядочным и честным человеком. Я даже верю, что у него открылись глаза, когда он прочел «Диалектику природы»: эта книга была как раз по нем.
Спрятавшись за мою спину, О. М. отклонил лежневский подарок, и марксистской литературы у нас на полке не оказалось. Кстати, задолго до Лежнева биологи показывали О. М. эту книгу и жаловались ему, как она осложнила им жизнь. А что Лежнев целую неделю не брился, это не удивительно — так бы поступил любой советский гражданин, даже рискуя, что его выгонят за прогул со службы.
Зато у нас стояли на полке архитектурные альбомы, и среди них роденовская книжка о французской готике [210]. Кто-то прислал нам в 37 году несколько изданий музеев из Италии. О. М. им очень обрадовался, но удовольствие испортил Костырев: он посоветовал остерегаться сношений с империалистическими странами, потому что там все шпионы. «Цель у них ведь была, когда они вам посылали эти книги!»…
На нижней полке стояли детские книги О. М. — Пушкин «в никакой ряске», Лермонтов, Гоголь, «Илиада»… Они описаны в «Шуме времени» и случайно сохранились у отца О. М. Большинство из них пропало в Калинине, когда я бежала от немцев. Как мы метались в двадцатом веке, зажатые между Гитлером и Сталиным!
Книг было гораздо больше, но все я все равно вспомнить не могу: Винкельманна, например, какой-то прелестный розарий [211] и еще, и еще… Букинисты знали, на что нас надо зазывать. Они соблазняли О. М. презабавной «Пляской смерти», но она стоила дорого и мы не купили. «Ничего, — сказал старый букинист. — Это пойдет Леонову — он покупает все книги дороже пятидесяти рублей…» Я никогда Леонова не видела, и пусть эта сплетня останется на совести того, кто ее пустил.
Наша литература
В сороковые годы кабинетом марксизма-ленинизма в Ташкентском университете заведовала стриженая старушонка на костылях. Рассказывали, что ее переехал шалый велосипедист и врачам пришлось отнять ногу, потому что началась гангрена, но Усова клялась, будто это сделали нарочно, потому что старуха всем надоела. Мне старуха оказала большую услугу, и я не верю злоязычнице Усовой.
Охромев, старуха, член партии с пятого года и в недавнем прошлом крупный работник, поневоле засела в стенах университета. Никто к ней серьезно не относился, и, разумеется, с ней не считались, но все же ее побаивались: в новой государственности и в реальной обстановке она разбиралась как слепой щенок, но, свято храня заветы прошлого, готова была поднять шум по всякому поводу. Трудно себе представить, как она уцелела в ежовщину, скорее всего про нее забыли, потому что она пролежала больше года в больнице, но если бы случайно вспомнили, то не постеснялись бы явиться с ордером прямо в палату. Такие случаи бывали. Когда я стояла в очереди на букву "М" в Бутырской тюрьме, моя однофамилица рассказала мне, что ее мужа, семидесятилетнего старика — уж не юриста ли? — забрали прямо из Боткинской, где он лежал с воспалением сердечной сумки. Скорее всего, хромая старуха с невероятным партийным стажем была таким анахронизмом, что в роковые годы никто про нее не вспомнил.