Воспоминания
Шрифт:
— Должно быть это кабак, сказал Ник. Ник., указывая на стеснявшиеся перед нами подводы у дверей одинокой придорожной избы. — У них иногда бывает лед и пиво. Хорошо бы теперь выпить по стаканчику!
Пока слезший с козел повар пошел расспрашивать о пиве, мы были свидетелями следующей сцены. Кругом небольшой площадки перед дверью кабака сдвинуты были большие ломовые телеги с сильными и рослыми лошадьми, обращенными головами к площадке. Два громадных ломовых извозчика, чернявый и рыжий, плясали перед порогом кабака, не взирая на пекущее солнце. Оба были в лаптях и в синих пестрядинных рубахах. Чернявый, пускаясь в пляс, старался на гармонике подыгрывать барыню, причем музыка и пляска разом придавали его лицу под шляпой, торчащей грешневиком, какой-то озабоченный вид. Зато рыжий, как видно, дошел до самого края восторга: с расстегнутым воротом на загорелой труди, он выкидывал своими лаптями самые округлые, хотя и рискованные па, и при этом раскачивал на правой ладони свою шляпу грешневиком, полную самой свежей земляники. Обходя круг, он внезапно остановился против доброй, рыжей лошади и, прижимая в груди левой рукою и целуя ее голову, воскликнул: «Васька! вот люблю тебя! Поди-ж ты!» и затем, продолжая плясать, ласково крикнул Толстому: «барин, землянички неугодно ли?» и затем, ударяя себя в грудь: «ведь как у кого, а в нас не
Давши им двугривенный на стаканчик, мы тронулись в дальнейший путь.
Чтобы не утомить читателя новым описанием тетеревиной охоты в Щигровке, скажу только, что в первые дни мы старались оставлять Ник. Ник. с опытными Тургеневскими охотниками. Но в следующие дни, не знаю почему, он стал от них отбиваться. Позволю себе только рассказать эпизод, способный, по моему мнению, всего более уяснить наши взаимные роли. Шел я долгое время за своей собакой, не находя ничего и не слыша никакой стрельбы. Вдруг в недальнем расстоянии слышу два выстрела, а минут через пять еще два, очевидно на том же месте. Откликнув к себе собаку, подвигаюсь вперед и выхожу на большое открытое поле, в которое острым мысом врезается густой, молодой лес. Заметив на ближайшей ко мне опушке брата Петра Афанасьевича, слышу в то же время отчаянные его вопли: «да ведь я Христом да Богом прошу!»
— Чего ты кричишь? спрашиваю я, подходя к брату, торопливо заряжающему ружье.
— Да ведь вот они, тетерева-то! Целый выводок! Кушь ты, проклятая! Николай Николаевич! ради Бога, свою-то подзовите собаку! Ведь я Христом да Богом прошу!
— Погоди! сказал я. — Итожь ты делаешь? Ты сперва заряжаешь дробью, а потом порохом, да и рассыпаешь заряды безбожно. Куда ты торопишься? Давай сюда ружье, я тебе заряжу.
Пришлось разряжать и продувать превратно заряженное ружье. Мое спешное занятие не мешало брату восклицать: «да ведь я Христом да Богом прошу!»
Вдруг явственно слышу издали голос Ник. Ник.: «Господи! чего он там орет? Я давно сижу на земле, и собака лежит около меня».
Можно себе представить, какова была стрельба брата после такой горячки. Вылетел молодой тетерев вдоль опушки, брат дал промаха, а я убил тетеревенка.
— Чего ты горячишься? говорил я брату; и, вероятно, чтобы вполне последовать моему совету, брат достал из ягташа кусок черного хлеба и стал его жевать. В это время собака моя твердо остановилась у густой древесной стенки, куда трудно было ожидать чтобы бросилась поднятая птица.
— Ступай, сказал я брату, к опушке с левой стороны собаки, а я пойду с правой. Уж на кого либо из нас тетерев налетит. — Когда мы почти сошлись справа и слева над собакою, молодой тетерев, поднявшись вверх, бросился в тесный промежуток между стенкою зелени и братом. Брат, держа приготовленное в левой руке ружье и боясь, чтобы тетерев не сбил с его носа очков, инстинктивно выставил правую руку, придерживая корку хлеба перед лицом. По невероятной случайности, тетерев краем левого крыла попал между трех больших пальцев брата, которые он точно также инстинктивно сжал. К удивлению моему, я увидал, что затрепетавший при взлете тетерев продолжает трепетать на одном месте, перед самым лицом брата. Оказалось, что брат совершенно неожиданно и неправдоподобно рукою, держащею кусок хлеба, поймал налету тетерева.
По возвращении в Новоселки я застал следующее письмо Тургенева из Виши от 18 июня 1859:
Любезнейший Фет, сколько раз я собирался писать к вам, и все не «вытанцовывалось». Сегодня кажется наконец удастся. Я нахожусь в городишке Виши, в средней Франции, не в дальнем расстоянии от Клермона, пью воду и купаюсь от своей болезни, и до сих пор пользы никакой не ощущаю. Народу здесь много, но все французики; русских мало и неинтересные. Я не жалуюсь: это дает мне возможность работать, но до сих пор моя Муза, как застоявшаяся лошадь, семенит ногами и плохо подвигается вперед. По страничке в день. Часто думаю о России, о русских друзьях, о вас, о наших прошлогодних поездках, о наших спорах. Что-то вы поделываете? Чай поглощаете землянику возами с каким-то религиозно-почтительным расширением ноздрей при безмолвно-медлительном вкладывании нагруженной верхом ложки в галчатообразно раскрытый рот. А Муза? А Шекспир? А охота? Письмо это отыщет вас вероятно по возвращении из Щигровки, куда вы вероятно ездили с Афанасием. Известите, Бога ради, как вы охотились? Много ли было тетеревей? Как действовали собаки, в особенности Весна,дочь Ночки? Подает ли она надежду? Все это меня крайне интересует. Вы не поверите, как мне хотелось бы теперь быть с вами: все земное идет мимо, все прах и суета, кроме охоты:
Wie des Rauches S"aule weht,
Schwindet jedes Erdenleben,
Nur die Schenpfen, Hasen, Birk-,
Reb-, Hasel- und andere H"uhner;
die Hasen, Enten, Becassinen,
Doppel- und Waldschnepfen bleiben stets.
Известите меня обо всем на свете: о вашей жене, о вашей сестре, о Борисове, о его сыне, о крестьянском вопросе, о литературе, о Современникеи Временнике, ожурналах, о моем дяде и его семействе (надеюсь, что вы их видаете), о Толстом и Толстой, о купальне на Зуше, о березовой аллее, о том, загорели ли вы, умываетесь ли вы, о Мценском соборе, о количестве грачей, о том, продолжают ли они играть над кручею Веселой Горы, о засухе,которая нас здесь пугает, о пароме на Зуше, об огрызенных ракитах по дорогам, о кабаках и трезвости, о том, изменился ли запах в избах, о Некрасове и ваших с ним счетах, о москвичах, о наидрагоценнейшем и наивозлюбленнейшем мудреце и перипатетике Николае Толстом, о брюхе Порфирия и о бильярдной игре с ним, о заусенцах, о носе, засиженном мухами двух поколений, — словом, обо всем. Я же с своей стороны ни о чем вас не извещаю, ибо знаю, что для вас все западное, все европейское есть нечто вроде мерзости…. Я, кажется, заврался.
Пишите мне в Париж, poste restante `a M. Ivan T. — Тургеневых вдруг в Париже расплодилось как мух. Я по-прежнему твердо надеюсь быть дома в августе месяце: постреляем еще вместе куропаток и вальдшнепов.
Прощайте, любезнейший поэт! Дружески кланяюсь всем вашим и жму вам руку.
Преданный вам Ив. Тургенев.
P. S. Я забыл главное: об Аполлоне Григорьеве, об Аполлоне, об Аполлоне!!!
Надо прибавить, что, в видах избавления дома от детских криков, сестра с ребенком и кормилицей переселилась в исконное женское и детское помещение на мезонине; а мы с женой перебрались в так называемый и действительно новый флигель между домом и кухней. Эта перемена привела нас к какому-то физическому и отчасти духовному особняку. Борисов, любивший исторические сочинения, выписывал их и читал вслух своей
Между тем Тургенев писал из Куртавнеля от 16 июля 1859:
Бесценный Фет, мудрец и стихотворец!
Я получил любезное письмо,
Направленное вами из «Поляны», —
В том замке, где вы некогда со мною
Так спорили жестоко, и где я
У вас в ногах валялся униженно.
В нем ничего не изменилось, только
Тот ров, который, помните, струился
Пред вашими смущенными глазами, —
Теперь порос густой травой и высох;
И дети выросли… Что ж делать детям,
Как не расти? Один я изменился
К гораздо худшему. Я всякий раз
Как к зеркалу приближусь, с омерзеньем
На пухлое, носастое, седое
Лицо свое взираю… Что же делать?
Жизнь нас торопит, гонит нас как стадо…
А смерть, мясник проворный, ждет да режет…
Сравнение достойное Шекспира!
(Не новое, однако, к сожаленью!)
Я к вам писал из города Виши
Недавно; стало быть не нужно боле
Мне говорить о личности своей.
Скажу одно: в начале сентября
Я в Спасском, если шар земной не лопнет, —
И вместе вальдшнепов мы постреляем.
Об вас я говорке хочу: я вами
Ужасно недоволен; берегитесь!
Скучливый человек, вы на стезю
Опасную ступили, не свалитесь
В болото злой зевающей хандры,
Слезливого тупого равнодушья!
Иллюзии, вы говорите, нет…
Иллюзия приходит не извне, —
Она живет в самой душе поэта.
Конечно, в сорок лет уж не летают
Над нами в романтическом эфире
Обсыпанные золотом и светом
Те бабочки с лазурными крылами,
Которые чаруют ваши взоры
В дни юности, но есть мечты другие,
Другие благородные виденья,
Одетые в белеющие ризы,
Обвитые немеркнущим сияньем. —
Поэт, иди за ними и не хнычь!
(Фу, батюшки! какой высокий слог!)
А на земле кольесть покойный угол,
Да добрый человек с тобой живет,
Да не грозит тебе недуг упорный, —
Доволен будь, — «больш`aго» нежелай,
Не бейся, не томись, не злись, не кисни,
Не унывай, не охай, не канючь,
Не требуй ничего и не скули…
Живи смиренно, как живут коровы,
И мирной жуй воспоминанья жвачку.
Вот мой совет, а впрочем как угодно!
Увидимся и больше потолкуем…
Ведь вы меня дождетесь в сентябре?
Пожалуйста поклон мой передайте
Супруге вашей и сестре; скажите
Борисову, что я люблю и помню
Его; Толстого Николая поцелуйте
И Льву Толстому поклонитесь, — также
Сестре его. Он прав в своей приписке:
Мне не за чток нему писать. Я знаю,
Меня он любит мало, и его
Люблю я пало. Слишком в нас различны
Стихии; но дорог на свете много:
Друг другу мы мешать не захотим.
Прощайте, милый Фет; я обнимаю
Вас крепко. Здешняя хозяйка вам
Велела помолиться. Будьте здравы
Душой и телом, Музу посещайте
И не забудьте нас.
Иван Тургенев.
22 июля Тургенев писал из Бельфонтеня (возле Фонтенебля):
Любезный Фет, я не могу понять, отчего вы не получаете моих писем? Я вам их написал уже три. Мне было бы очень досадно, если б они пропали, не потому, что содержание их очень важно, а потому, что вы пожалуй можете подумать, что я забываю своих друзей. Последнее мое письмо (в белых стихах) было, как говорится, пущено много из известного вам Куртавнеля, куда я возвращаюсь через неделю; а теперь я живу у князя Трубецкого, в доме, окруженном прекрасным садом и великолепным Фонтенебльским лесом. Вы, счастливец, охотитесь, а здесь охота начнется не раньше, как через четыре недели. Я буду присутствовать при ее открытии, поколочу куропаток, зайцев и может быть фазанов, а там — марш домой. Пока я занимаюсь своим романом, который подвигается понемногу и, надеюсь, будет кончен к половине ноября.
Много вы мне говорите любезностей в вашем письме; желал бы я, чтобы все мои читатели были так снисходительны, как вы, и умели читать между строчками недосказанное и недодуманное мною. Посмотрю, понравится ли вам мой новый труд: это было бы большим для меня ручательством за его дельность. Я с вами часто спорю и не соглашаюсь, но питаю большое уважение к вашему художническому вкусу.
Стихотворение, присланное вами, очень мило и безукоризненно. Жаль, что находятся два и: «И негой» «И всеобъемлющий». Но это мелочная придирка d'un blas'e.
Жду описания вашей охоты в Щигровке. Как-то понравилась она Николаю Толстому? У меня слюни текли при мысли, что я мог быть с обоими вами там… Что делать? Во время вальдшнепов он уедет за своими зайцами да лисицами… Вот горе! Хотел бы я посмотреть на него в разгаре с «французом» Афанасием. С какою собакой вы охотились? — Привезу вам Даумера непременно.
А почта наша безобразна. Письма идут, идут — и конца нет. Состариться успеешь, пока ответ получишь. Я давным-давно послал письмо к Анненкову — и никакого ответа. Журналы тоже очень поздно приходят, а иных, как например, Русское Слово, — и в глаза не видишь. Я очень рад, что ваша хандра прошла. Какую хандру не прогонит охота?
Поклонитесь от меня всем: вашей жене, вашей сестре, Борисову. Будьте здоровы. Дружески жму вам руку.
Ваш Ив. Тургенев.
Следующее за этим письмо требует некоторого разъяснения, без которого не может быть понятно.
Из подлинных писем Тургенева можно было видеть его привычку пародировать иногда очень забавно не нравящиеся ему стихи. Так, между прочим, во время чтения в приятельском кругу моего перевода Юлия Цезаря,Тургенев, пародируя некоторые стихи. придумал:
«Брыкни, коль мог, большого пожелав Стать им, коль нет и в меньшем без препон».