Воспоминания
Шрифт:
Наконец, когда мы разочли, что поклажа наша, согласно словам комиссионера, должна была прибыть в Штетин, мы, в свою очередь, тронулись в путь. Надо правду сказать, этот путь, при тогдашних дилижансах да еще под дождем по грязному шоссе, представлял мало привлекательного. Из Штетина до Свинемюнде мы доехали на речном прусском пароходе под звуки весьма плохого оркестра, пилившего в угоду русским путешественникам Варламовское «На заре ты ее не буди…» [132] .
132
Это стихотворение Фета (впервые опубликовано в 1842 г.) было положено на музыку А. Варламовым и в короткое время
Когда прусский пароход стал подтягиваться к морскому «Николаю», и оркестр замолк, матрос, чаливший канат, не вытерпел и сказал: «Вот и мы добрались с нашей Burstenmusik» (щеточной музыкой).
Несмотря на сильное волнение, которым встретило нас Балтийское море, мы на третий день добрались до Кронштадта и затем набережной перед петербургской таможней. Покуда причаливали и накладывали трап, я оглядывал толпу, встречавшую пароход, и увидал за гранитным парапетом кивавшую мне голову в каске. Это была голова давнишнего товарища и друга Ивана Петровича Борисова. Не любя толкотни, я не спешил на берег, и Борисов показал нам знаком, что он придет на пароход. Я сейчас же представил его сестре, которая во время пребывания в Новоселках настолько выучилась по-русски, что могла с грехом пополам объясняться. Чтобы не говорить среди шумной толпы, я увел Борисова в опустевшую каюту.
— Ну что? — спросил я.
— Мало хорошего, — отвечал он, — скорее больше дурного: дядя твой Петр Неофит., вызывавший тебя на службу на Кавказ, сперва было поправился молодцом от болезни, а затем скоропостижно в Пятигорске скончался. Там он и похоронен.
— А что сталось с моими деньгами, о которых он мне столько раз говорил?
— Деньги неизвестно каким образом из его чугунка пропали, и на долю твою ничего не осталось.
Как ни тяжела была такая неожиданная утрата, но я всегда держался убеждения, что надо разметать путь перед собою, а не за собою, и поэтому в жизни всегда заботило меня будущее, а не прошедшее, которого изменить нельзя. Еще отправляясь в Германию, я очень хорошо понимал, что ввиду отсрочки ехать к дяде на Кавказ, где через полгода ожидал меня офицерский чин, дававший в то время еще потомственное дворянство, я приносил тяжелую жертву, заботясь о судьбе сестры; но я счел это своим долгом и дорого за него заплатил.
До Москвы в прекрасной почтовой карете мы доехали и по старой памяти остановились у старика Григорьева, у которого, чтобы доехать до Новоселок, я купил поезженный двухместный фаэтон, а громоздкую поклажу отправил через контору транспорта.
Бедная страдалица-мать наша оставалась на одре болезни безвыходно в новом флигеле, в комнате с постоянно закрытыми окнами, так что в спальне царила непрестанная ночь. Кроме сменявшихся при ней двух горничных, она никого не принимала. Так и нас, в свою очередь, она приняла не более двух минут, благословила и дала поцеловать руку.
До отъезда моего в Германию больная принимала меня иногда в течение 5-10 минут. Но как ужасны были для меня эти минуты! Вопреки уверениям доктора Лоренца, что ничего определенного о ее болезни сказать нельзя, мать постоянно твердила: «Я страдаю невыносимо, рак грызет меня день и ночь. Я знаю, мой друг, что ты любишь меня; покажи мне эту любовь и убей меня».
Я очень хорошо знал, какому в те времена подвергал себя наказанию. Но я каждую минуту готов был зарядить свои пистолеты и прекратить невыносимые страдания дорогой матери.
Через несколько дней на самый короткий срок приехал из Киева жених сестры профессор Матвеев. Конечно, все мы стали просить его осмотреть больную.
— Ну что? — спросил я его, когда он выходил из спальни.
— Не могу понять, — отвечал он, — какое может быть тут сомнение: у нее рак в левой груди и внизу живота, и ей не прожить долее семи дней.
Свадьба Матвеевых справлена была самым скромным домашним образом, и ввиду кратковременного отпуска, молодые на другой же день в подаренной им отцом коляске с четверкою лошадей, кучером и горничной отправились
133
Жизнь сестры поэта Каролины (1819–1877) сложилась в замужестве несчастливо. После нескольких лет совместной жизни ее муж сошелся с другой женщиной; Каролина уехала с сыном за границу, где жила долгие годы, формально оставаясь в браке с Матвеевым. Около 1875 года она вернулась к мужу (после смерти его второй жены). Фет, посетивший в это время супругов Матвеевых в Киеве, сообщает («Мои воспоминания», ч. II, стр. 285), что сестра страдала манией преследования. Вскоре после этого Каролина Петровна Матвеева умерла (по семейному преданию Беккеров, сообщаемому Г. Блоком в «Летописи…», она была убита).
Несмотря на смертельные муки, мать из своего мрачного заточения заботилась о приданом Лины до мельчайших подробностей. С отъездом молодых в целом семействе внезапно почувствовалась томительная пустота. Я большую часть времени проводил наедине в бане, служившей мне помещением.
Однажды, когда после долгого чтения на сон грядущий, я только что заснул перед утренним светом, меня разбудил голос горничной, воскликнувшей: «Аф. Аф., пожалуйте поскорее во флигель, мамаша кончается».
Не прошло и двух минут, как, надев сапоги и халат, я уже тихонько отворял дверь в спальню матери. Бог избавил меня от присутствия при ее агонии; она уже лежала на кровати с ясным и мирным лицом, прижимая к груди большой серебряный крест. Через несколько времени и остальные члены семейства, начиная с отца, окружили ее одр. Усопшая и на третий день в гробу сохранила свое просветленное выражение, так что несловоохотливый отец по окончании панихиды сказал мне: «Я никогда не видал более прекрасного покойника».
Отпуская покойницу за 30 верст в родовое село Клейменово, отец поклонился ей в землю и сказал: «Скоро и я к тебе буду». Тем не менее он прожил еще 11 лет.
IV
Стараясь по возможности поручать воспитание детей отдельному доверенному лицу, отец соображал, что для брата моего Васи, воспитывавшегося, подобно мне, в Верро у Крюммера, не может быть лучшего места для приготовления в университет, чем дом Матвеевых в Киеве. Поэтому, дождавшись зимы, отец отправился в заветных кибитках за сыном в Верро, покуда я раздумывал об окончательном направлении своего жизненного пути. Положим, я давно решил две вещи: идти в военную службу и непременно в кавалерию. Проживавший в это время в годовом отпуску гусарский ротмистр, двоюродный брат мой Николай Васильевич Семенкович нередко приезжал к нам гостить и настойчиво советовал мне поступить на службу в Киевский жандармский дивизион.
Не имея никакого понятия о родах оружия, я не мог понять, почему Семенкович отдавал такое предпочтение жандармскому дивизиону. Тем временем отец вернулся из Лифляндии с братом Васей, которого я сперва не узнал, принимая его по пестрой ермолке за какого-то восточного человека. Оказалось, что по причине недавно перенесенной горячки он был с бритой головою.
— Ну что же? — спросил меня отец. — Надумался ты Насчет своей карьеры?
— Надумался, — сказал я, — вам, как опекуну Борисова, известно, что он вместо вступления в академию из артиллерии перешел в кирасиры, и вот он зовет меня к себе в Орденский полк и пишет: «Приезжай, службы никакой, а куропаток столько, что мальчишки палками их бьют».
— Ну, брат, — заметил отец, — перспектива незавидная. Я надеялся, что из него выйдет военный ученый, а он попросту сказать — куропаточник. Ступай, коли охота берет; будешь от меня получать 300 руб. в год, и отпускаю тебе в услужение сына Васинькиной кормилицы Юдашку, а при производстве пришлю верховую лошадь.
Говорили, что поп в сердцах дал моему будущему слуге имя Иуды. Как бы то ни было, хотя я и звал слугу Юдашкой, имя его много стесняло его, а через него и меня в жизни.