Воспоминания
Шрифт:
Я не успела понять – ни вздохнуть – Шааф что-то крепил, привязывал – берег близился.
Буря была уже тише. Что это, Золотые Ворота? Мы летели к Сердоликовой бухте!
Когда мы, повернув еще раз, на веслах уже, приблизились к Коктебелю, стало видно, что берег полон народу – и на всех домах, балконах, на Максовых лестницах – люди. Затем мы разглядели, что у многих подняты руки к лицу. Вскоре стало понятно – к биноклям!
Опустив свой, Макс уже бежал вниз по наружной лестнице. Тут только мы увидели баркас рыбака Кафра, готовый к отплытию – нам в помощь.
Макс
Я поняла: я жива и еще больше люблю Макса! (А моря с тех пор – по сей день – боюсь.) В мокрой тетрадке дневника стояли слова, нацарапанные карандашом перед возможной гибелью. Они гласили: «Мокро и страшно». Моему юмору над ними не было конца. «Последние» слова ж и з н и!..
А Марина пришла с почты. Узнав все, она не испугалась: разве Ася могла погибнуть? Мы будем жить, жить… Она смотрела на меня таинственно и лукаво. Затем протянула письмо:
– От Бориса Сергеевича. На!
ГЛАВА 11. ПРИЕЗД БОРИСА. ЧТО ТАКОЕ МЕССАЛИНА. ВЫЗОВ НА ДУЭЛЬ. НАШ ОТЪЕЗД
Я держу в руках синий конверт, небольшой, из почтовых, дешевых, случайных, драгоценней всех книг для меня и писем на свете, и иду с ним – в степь. Не к морю – шумит, и там – даль, она не нужна мне сейчас, – в степь, где еще не сверчат – еще не вечер – цикады, тишина, полынь и холмы. Там я вскрываю конверт.
Круглый, корявый, ни на чей не похожий. Любимый. Часть – карандашом, часть – чернилами. Столько любви, столько тоски! Он писал, что скоро приедет.
Что было, когда не было со мной на свете этого почерка, этих родных как-то по-страшному букв, стоячих и кое-где чуть, в спешке, наклонных, – нет, он не спешит, он романтически обдумывает каждое слово, он старается в слова вложить – себя.
Да, мы уедем в Финляндию, в тот туман, в те камни и горы, о которых говорила Марина, в прохладу – из этой жары, где все прилипает к телу, где ешь чебуреки с перцем и все время плюешь косточки черешен.
А затем произошла необыкновенно смешная история. Она началась с того, что Максин дядя, Миша (вспомнила! он был химик! и делал опыты над Тобиком, химические…), посвятил мне стихи. Это были стихи плохие, уровня немного вроде того, которые у Достоевского писал капитан Лебядкин: «Жил на свете таракан, Таракан с издетства, И потом попал в стакан, Полный мухоедства». Или из «Бесов»: «В хороводе других амазонок Улыбается с лошади мне Аристократический ребенок»… Но все же – стихи, и трактовали они о некоей женщине, – шли описания ее «прелестей». Но я запомнила окончание, может быть потому, что оно меня поразило как -загадочное:
Простите вы, красы младые!
Порок и страстность ваши я ценю,
Но ваш расчет и ваши мысли
Кроме того, я в этих стихах являла собой «Мессалину».
Схватив листок с кривыми, мелкими, неровными буковками (Мише, кстати, было немало лет, он обрастал периодически седовато-рыжей щетинкой и, по болезненности, имел даже подстариковатый вид), я помчалась искать Макса или Елену Оттобольдовну – Пра.
– Макс, – кричала я еще на бегу, распахивая комнату за комнатой и не находя никого. – Макс. Пра! Кто такое -Мессалина? Меня так зовет Миша, и мне же надо знать: кто?
– Что такое? Мессалина? Ты? Миша? – сказала, снимая пенсне (она работала над новым шушуном), Пра и глянула на меня синими германскими глазами. Седые короткие пышные волосы, небольшой орлиный нос, маленький, будто еще девический, волевой рот. Она взяла у меня Мишин листок, вновь надела пенсне и стала читать. Я постояла за ее плечом, затем сорвалась с места и полетела искать Макса.
Я заметила, что Пра сердится.
Макс был у себя. Дверь была заперта. Он не отпер мне.
– Ася, я сейчас не могу, я пишу. Но как только я освобожусь, я приду. К маме? Стихи? Тебе? Миша? И Пра сердится? Хорошо, я скоро приду.
– Макс, прости, я только одну минуточку: а что это «Мессалина»?
– Мессалина – была женщина. А тебе это зачем нужно?
– Так меня назвал Миша.
– Что-о? – с шумом отодвинулся стул, щелкнул дверной ключ, и моим удивленным глазам предстал разъяренный Макс. Казалось, даже полынный веночек подпрыгивает на войлочной густоте кудрей. – Когда он тебе это сказал?
Испугавшись Макса, я уже жалела о сказанном. Наверное, надо было просто эти стихи – выбросить! Бедный Миша, что теперь будет?
– Миша, Ася, больной! Вероятно, так. Раз он мог сказать тебе… (Макс хотел успокоиться).
– Он не сказал, Макс, честное слово! Он это мне написал – в стихах!
– В стиха х?? Где они?
– У Пра. Она их читает…
Пра протянула сыну листок:
– Я тебе всегда говорила, что он сумасшедший. Написал какую-то галиматью…
Макс читал, и гнев в лице боролся с поэтическим и природным чувством юмора – в другое время он бы мог наслаждаться ляпсусами Мишиных стихов. Превозмог гнев -дочтя последние строки, он бросил бумажку и пошел вон из комнаты. Но я не хотела пустить его таким злым, и я должна была понять смысл строк о расчете – и о злых мыслях. Расчет? Может быть, он говорил – об у м е?1. И о каких злых мыслях он?
– Да ты не злись сам, Макс…
– Я не злюсь. Я просто иду поговорить с Мишей, -«кротко» сказал Макс. Но он уходил.
– Макс, это он про что? – сказала вдруг Пра. – Про те шестьдесят тысяч, этот ду-р-ак? – И «р» в «дураке» прозвучало особенно громко.
– Я думаю так, мама, – отвечал Макс, и сандалии захлопали по ступенькам – вниз, во двор, в комнату Миши.
Макс летел с лестницы так, будто в нем не было семи пудов мужской красоты, как он говорил о себе. («Живое о
1 Втайне я хотела объяснить и как Мишино утверждение, что, несмотря на чувства мои, рассудок (ум) берет верх…