Воспоминания
Шрифт:
– Скажите мне, Анастасия Ивановна, вы помните Лидию Варавка? Считаете ли вы понятным и правильным, если я проведу ее через всевозможные секты? Сектантский дух того времени.
Слушаю, думаю. Я захвачена героями «Самгина». Говорим о Лидии Варавка, которую оба мы, Горький – писав, я -прочтя, помним девочкой… Кажется мне, что такое о ней возможно.
Из тех дней помню еще слова Алексея Максимовича: культура – это наука и искусство Цивилизация – техника и экономика… Люди часто путают эти понятия, очень часто.
Забыла сказать, что Алексей Максимович подарил
Г.Чк
– Тут чепуха получилась… Не с той стороны надписал Пришлось повторить – с верной. Не знаю, вырвать лист, тот или нет…
– Не рвите! Это же чудно! На память…
Я бережно взяла толстую книгу в темно-синем переплете. С обеих ее сторон, на первом и на последнем листе, стояло:
«Анастасии Ивановне Цветаевой
сердечно
А. Пешков».
Теперь Горький додаривал мне свои книги с надписью, и набралось их более десяти. Я собиралась в путь. Подарил он мне и портрет свой – тот, известный, пожилым, в черной шляпе. Недоразумение, происшедшее между нами из-за моего парижского молчания, из-за бережности к его дому (у себя отняв радость удержанного пера), – давило меня. Не пытаясь объясниться, стараясь улыбнуться, я, сжав книги, толкнув плечом дверь, вышла.
Я должна была ехать в Неаполь вместе с Екатериной Павловной. Макс уже был там – увез в больницу Надежд}' Алексеевну. Ждали родов. Макс должен был проводить меня на вокзал. Поезд шел ночью.
Алексей Максимович и я стоим на площадке лестницы виллы Сорито. Я передаю ему найденную мной квитанцию моего туринского недошедшего письма, к нему. «Может быть, справитесь, где оно…» Он прячет квитанцию. «Анастасия Ивановна, выберите себе что-нибудь на память!» – говорит он, подзывая проходящего бродячего продавца с его корзинами «воспоминаний об Италии» – изделия из мозаики, коралловые бусы, шелковые шарфы… «О нет, не хочу, не надо… – умоляюще говорю я. – У меня есть ваши книги…»
Мой последний час. Мне хорошо, что еду я не одна – с Екатериной Павловной. Это последнее тепло моего соррев-тийского дня. Мы стоим на раскаленной меловой белой дороге (от нее и от солнца больно глазам): Горький, Соловей, Екатерина Павловна, Мария Игнатьевна, Борис Михайлович,
Коляска подана. Я рада, что в этот печальный, дорогой миг _ не равнодушная машина (которую, увы, так любит Марфенька!), а запряженная живым конем коляска ждала нас.
Пожелания, приветы. Горький стоит, щурясь от солнца. Чуть склонив голову. В светлой английской рубашке за пояс. Так и не видала его в знаменитых его и Льва Толстого -русских! Серые брюки. Какой высокий!.. Рукопожатье. Мы садимся в коляску, и легкий стук копыт уносит нас от виллы Сорито, повороты дороги, синяя черта моря, Везувий и облако пара над ним.
Я мало помню из последнего неаполитанского дня. На сердце была тяжесть, тоска, но так глубоко, под таким спудом, что я могла улыбаться – солнечным улицам, черноглазым кудрявым детям, Максу, дружку моих далеких одиннадцати лет, жене Горького – как
– Екатерине Павловне. Помню обед в гостинице, где они остановились, залу со столиками, вкусные итальянские блюда, руку Макса, льющего нам в бокалы вино.
– За здоровье Надежды Алексеевны!
Суета ночного вокзала, мой багаж в руках Макса. Железнодорожный дым, свистки. Сейчас, когда поезд отойдет, Макс снова поедет в больницу, узнать о состоянии Тимоши.
И он, может быть, уже узнает, кто у него – сын или дочь! Макс, Максик! Отец двух детей!..
…И вот уж мой поезд летит прочь от Неаполя, по черной душистой ночи.
Огоньки позади меркнут.
9 октября 1927 г.
Дорогой Алексей Максимович!
Недавно поезд отошел от Мюнхена, где была пересадка (до этого – в Болонье). Уже текут северные виды.
Ночью пролетели три границы: итальянская, австрийская и немецкая. Осталось еще две: польская – и наша.
Прочла «Три дня». Жаль, что не длиннее, – о судьбе сына. Если успею дать Борису телеграмму из Варшавы -послезавтра в это время уже буду с ним на московском извозчике пересекать Москву.
Ночь. Познань. Скоро садиться в поезд. Кончила «Коновалов», «Челкаш» и «Озорник». Мне очень мил Коновалов. Впереди – Кожемякин, надолго, в скупые свободными часами московские мои недели. Да! Как близок Коновалов, и как немил сердцу «Проходимец», – правда? Как много есть чудных мест в каждой Вашей вещи, читаю, и душа радуется, и успокаивается тревога о том, что ничего Вам не сказала, -и сколько хотела сказать! Для чего говорить, в конце-то I концов? – Но кто отнимет у меня радость вдали от Вас читать Вас? 1
Столбцы. Игрушечно-чинный вокзал маленькой погранич- | ной станции. Это последний кусочек Запада. Последние ее \ атрибуты в виде узора иностранных газет, польских, фран- | цузских, немецких; блистающие стопочки швейцарского шоколада… дорожные зеркальца, стаканчики, карнэ, «чудо-ка- 1 рандаши», виды Уяздовской аллеи…
Таможенный осмотр окончен. Чиновники с блестящими пуговицами, в каскетках совершили свой долг. В Варшаве у ¦ билетной кассы я получила удивленный отказ: билет до; Москвы? Билет выдается только до Столбцов, от Стотбцов берешь билет до Нешрелого, в Негорелом уже в русской кассе получаешь билет до Москвы.
Глухой гул. Поезд. Носильщик берет вещи.
Был ветер, хлестал дождь, когда поезд с несколькими пассажирами замедлил ход у последней польской сторожки;! после было темно. Здесь сошли все польские железнодорож-! ные служащие, кроме машиниста и кондуктора. Они доезжают до самых границ неведомой страны, они обжигаются об ее ворота. Таков долг службы.
Эти последние минуты я еще во власти Запада. Еще мой паспорт – иностранен. Еще я – «пани». В молчанье со мной кондуктора – что-то стеклянное. Стоя у окна, я стараюсь за его плечом различить, что за окном. Слева замигали огни. Негорелое. ' Тоска по родине за два с половиной месяца уже так во I мне горела, что я не забуду той радости, какую я испытала, когда, на первом километре русской земли, в наш поезд |