Воспоминания
Шрифт:
Отец никогда не был скуп или бережлив, но для матери получение от него денег на хозяйство было постоянной мукой. Ее заявление о необходимости денег он встречал неизменной фразой: «Как! У тебя уже нет денег!» — после чего он с ворчанием и недовольной миной выдавал ей рублей двадцать пять — тридцать. Это не мешало ему в тот же день сделать ей совершенно ненужный подарок стоимостью в несколько сот рублей или истратить тысячу с лишним на какой-либо экспонат для своего музея. На деньги, идущие на хозяйство или на самого себя, он неизменно смотрел как на безрассудно отторгнутые от его музея.
Сколько раз он говорил:
— Если бы собрать все те деньги, которые я истратил в ресторанах и па покупку совершенно не нужного мне хлама, и купить на них вещи для музея, какое у меня было бы собрание! Но ничего не поделаешь, глуп был, молод, мало понимал!
Как иллюстрацию к своим словам он обычно добавлял:
— Когда я еще холостой был, но уже собирал и об этом знали, приходит ко мне как-то один художник, приносит свои вещи, предлагает купить.
Голова украинки, являющаяся одним из акварельных шедевров художника, до сего времени хранится у меня. Сюжет не характерен для Врубеля, но мастерское исполнение этюда насыщено всеми особенностями своеобразной палитры и манеры этого исключительного художника.
Ко времени нашей поездки за границу отец уже разбирался в собирательстве, приобрел знания, выработал вкус и понимал в вещах. Но он еще не освободился от своих случайных и мимолетных увлечений стариной и искусством вообще. Он еще не определил себя исключительно служению одному делу своего музея. Эта памятная для меня заграничная поездка связана с первыми уроками в области собирательства, которые практически преподавал мне все время отец. Здесь я узнал его ближе и он перестал быть для меня только уважаемым и любимым старшим.
1* На широкую ногу (фр.).
2* Фанданго — испанский народный танец, сопровождаемый пением.
Глава пятая
Наш путь за границу лежал через Петербург. Отцу обязательно хотелось взглянуть на открывшуюся в Таврическом дворце выставку исторического русского портрета, на которой фигурировало некоторое количество экспонатов из его собрания. На другое утро после нашего въезда мы уже были в столице и остановились в заказанном заранее номере Европейской гостиницы с окнами на Невский проспект.
С этого первого моего мимолетного знакомства с Петербургом началась моя пламенная влюбленность на всю жизнь в этот единственный в своем роде город в мире.
Дорогой, несравненный, родной Петербург, видел я тебя во всем блеске твоей пусть призрачной, но ослепительной славы и дивился твоей красе. Видел я тебя грозным городом восстаний и тревог, буйным, суровым, непримиримым, и трепетно следил за лихорадочным биением твоего пульса. Знал я тебя и разнузданным, заплеванным, заваленным окурками и шелухой от подсолнухов и поражался перемене в твоем лице. С тобой вместе я больно переживал годы твоего унижения, когда все отвернулись от тебя, когда ты был заброшен и покинут, как надоевшая любовница, когда сквозь торец Невского весело пробивалась травка и хозяйка на Литейном звала через улицу загулявшую козу. Присутствовал я при твоем возрождении, когда ты, словно сказочный феникс из пепла, взлетел городом Ленина — очагом культуры, мысли, науки. С какой жаждой тогда припадал я устами к твоим неиссякаемым живительным источникам знаний! Благоговейно слушал я рассказы о времени, когда пришедший иноземный хам надвинул на твое прекрасное чело терновый венец мученичества, когда ты, город-герой, проявлял чудеса мужества и силы воли. Я был уверен в тебе и знал, что твой великий подвиг — залог твоей грядущей небывалой славы. И во всех твоих видоизменениях ты был мне равно мил и дорог, и свою первую юношескую любовь к тебе я свято сохраню и унесу с собой в могилу!
Если в жизни каждого человека встречаются люди, оказавшие влияние на все его последующее развитие, то имеются также и города. Петербург для меня оказался одним из таких городов. Именно ему я обязан своей любовью и интересом к русским XVIII и XIX векам, в нем история русской литературы перестала быть для меня учебником и превратилась в жизнь: Петербург, а не Москва, как это ни странно, заставил меня понять, что я русский и что я люблю и горжусь своей родиной.
Само собой разумеется, что в тот свой первый приезд в этот город я еще был очень далек от высказанных размышлений, от возможностей делать умозаключения и анализы. Зато я всецело предался наблюдениям и впечатлениям. Как завороженный простаивал я часами у окна, смотря на Невский. А мимо меня, нежно шурша но торцам, в пять рядов в каждую сторону непрерывным потоком неслись экипажи. И холеные петербургские извозчики (не чета нашим московским захудалым Ванькам), и шикарные свои выезды, и чиновничьи коляски, и придворные кареты с красными ливрейными лакеями в треуголках и испанских воротниках. Разнообразя этот поток, порой появлялся дипломатический выезд с выездным гайдуком на козлах, в причудливой, незнакомой форме, или министерская пролетка с чиновником в парадной форме, или скромный на вид великокняжеский экипаж, перед
Стоило выйти на улицу, как меня поражало все: и просторы площадей, и сказочные по красоте архитектурные ансамбли, и таинственные дворцы с мерно шагавшими перед ними караулами, и красавица Нева с крепостью, с пароходами и с смелыми мостами.
Впечатление от города было столь велико, что я совершенно забыл, с кем тогда виделись мои родители, а мы все время были окружены какими-то их знакомыми, долго ли мы пробыли в Петербурге и где мы там бывали.
Осталось в памяти лишь три эпизода — посещение недавно освященной церкви Воскресенья с местечком, на котором был убит Александр II и куда все бросали серебряные и медные монетки. Поразили меня окна этой церкви, сделанные из голубого стекла, переходящего в белый, матовый. Глядя на свет, проникавший сквозь них в церковь, посетитель забывал, что на улице пасмурно и идет дождь. Казалось, что солнечно и голубое ясное небо. Отец обратил мое внимание на купола собора — они были сделаны его дядей со стороны моей бабки А. Н. Постниковым. Постников был не только фабрикантом, но и химиком-изобретателем, самоучкой, всю жизнь работавшим над созданием эмалевой краски, не подвергающейся ни атмосферическим явлениям, ни окислениям, ни изменениям в цвете. Наконец секрет этой краски был им найден. Эффективность ее он блестяще доказал на главах церкви Воскресенья. Почти полстолетия спустя они кажутся только что вчера водворенными на место, свежевыкрашенными и отполированными. Немцы и американцы предлагали ему бешеные деньги за продажу секрета. Старик ответил категорическим отказом, мотивируя тем, что это дело русское и принадлежит русским. К сожалению, он так и не удосужился сделать кого-либо наследником своего секрета, который он унес с собой в могилу.
Второй эпизод, который я хорошо помню, это посещение Таврической выставки. Стройная красота самого здания осталась у меня в памяти с тех пор. Великолепные большие полотна Боровиковского чувствовали себя в этом дворце как дома. Самое сильное впечатление от выставки — это портрет Павла I в мальтийской короне, надетой набекрень, в долматике и мантии и «Заседание Звездной палаты» Репина. Затрудняюсь сказать, почему именно эти два полотна произвели на меня наибольшее впечатление — быть может, по своей внутренней сущности и большой экспрессии. Я тогда сравнительно мало знал о Павле I, но этот портрет заставил меня подумать, что этот человек — царь, то есть личность необыкновенная, резко отличающаяся ото всех других людей. Это ясно выражено в портрете — карикатурность и истерия дошли до меня после. Лишь впоследствии я понял, что Боровиковский, воспитанный на медлительной величавости екатерининского века, не мог иначе видеть ее искалеченного сына. «Звездная палата» произвела на меня гнетущее и мрачное впечатление. Мне казалось, что вот все эти важные старики собрались в каком-то подвале (убей меня Бог, не знаю, почему зал показался мне подвалом) и там пишут страшные законы, которые касаются всех нас и за несоблюдение которых люди идут под суд и на каторгу, а где-то сзади сидит маленький беспомощный царь.
Третьим эпизодом, не выветрившимся из моей памяти, был обед (чуть ли не в день отъезда) на Стрелке. После катанья на Островах мы обедали на каком-то балконе над речкой. За обедом был кто-то посторонний, кажется, А. Е. Молчанов, муж М. Г. Савиной, имевшей дела с отцом, как по музею, так и по Театральному обществу. С Петербурга началось и мое воспитание отцом. Обращая мое внимание на тот или иной памятник, или исторический дом, или место, он двумя-тремя словами умел меня в них заинтересовать, никогда не договаривая всего. Это возбуждало мой интерес и заставляло впоследствии искать в книгах недоговоренное. Лучшего метода заставить читать трудно было изобрести.
Из Петербурга наш путь лежал прямо в Париж — очевидно, отец не хотел возобновлять в памяти матери недавние ее впечатления от Берлина, связанные с грустными воспоминаниями. Мы ехали в купе международного вагона одни с немногочисленными вещами — налегке. Среди этих портативных вещей имелась корзина отца с его личными пожитками и чемоданчиком с закуской. Отец не был поклонником вагонов-ресторанов — он предпочитал удобно расположиться в своем отделении вагона и не торопясь закусить в свое удовольствие любимыми вещами. Из корзинки извлекались фляжка с водкой, бутылка красного вина, выдержанная, то есть доведенная почти до одеревенения, копченая колбаса, яйца, икра, жареная курица, конфеты и прочее. Все это аккуратно раскладывалось на одном из диванов, а на другом располагались мы, и начинался пир горой. По окончании все убиралось, и отец распоковывал свою корзину, которая оказывалась набитая битком полученными за несколько месяцев, но не прочитанными газетами и романами авантюрно-историчесого содержания. В периоды отдыха он не признавал иного чтения. Отец ложился на освободившийся диван и погружался в чтение до тех пор, пока снова не разыгрывался аппетит. Так длился первый этап нашего пути.