Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Восстание ангелов в конце эпохи большого модерна
Шрифт:

Модерн проецировался на две базовые экономичекие модели, в равной степени претендующие на наследие духа Просвещения, на рационализм, на ортодоксальное соответствие базовым установкам современности: либерал-капитализм и социализм. Экономическая история ХХ века была драматическим противостоянием двух систем — капиталистической и социалистической — за право быть главным наследником Просвещения. Оба лагеря соревновались в том, насколько ортодоксальны их позиции в отношении современности, кто более верен той цивилизационной траектории, которая была задана у истоков Нового Времени. Марксисты рассматривали свою теорию, как наиболее «современную», а следовательно, они были убеждены в том, что будущее за социализмом, которому суждено преодолеть «архаический капитализм» как экономическую модель, зараженную рудиментами прошлого. Либеральные экономисты, со своей стороны, видели в социализме экономическую гетеродоксию, окольный путь современности, уводящий от простых и ясных принципов свободного рынка, экономического эгоизма и социального равенства возможностей, которые являются мировоззренческой базой модернизма.

Модерн, прийдя на смену премодерну, в свою очередь, вытеснил на периферию, а то и в небытие, все связаное с традиционными парадигмами. Премодерн ушел в сферу разрозненных фрагментов, насыщающих собой периферию сознания и широкие поля бессознательного. Исследование и демифологизация «следов» премодерна составляло самое увлекательное занятие модернистов XX века. Интерес к «иррациональному» на самом деле был стремлением победившей «модернистической рациональности», ставшей универсальным языком, освоить те гносеологические слои, на преодолении которых основывался дух

модерна. На первом же этапе модерн поступил с премодерном очень жестко. Рационализм эпохи Просвещения просто осмеял традиционное общество и его структуры, дискредитировал их, брутально загнал в подполье, декапитировал, как последнего французского короля. Немодерну было отказано в праве на существование. Он был демонизирован в качестве «реакции», заклеймен как «отсталость», «нецивилизованность,» «примитивность», «архаизм», «мракобесие» и т. д. Фактически, премодерн был табуирован. Лишь в ХХ веке к этому «преодоленному пласту» пробудился интерес, и оказалось, что модерн проявил некоторую поспешность, объявив премодерн побежденным, несуществующим, изжитым. За кажущейся идиллиией скрывался другой мир — мир эксплуатации, расизма, колониализма, классового высокомерия. Кули надрывались на каучуковых плантациях за пятьдесят сантимов в день; шахтеры дышали угольной пылью и газами, пока их легкие окончательно не изнашивались; трубочисты умирали, не дожив до восемнадцати, а любая горничная рассматривалась как объект для безнаказанного совращения. И все эти унижения мир терпел ради «цивилизации», ради общества, которое знает толк в балетных прыжках и умеет оценить нового тенора или новую школу живописи. В результате многие люди стали врагами системы, в которой жили. Они тоже верили в нескончаемость прогресса, но считали, что у человечества есть шанс выйти на путь истинный лишь после великого революционного переворота. Современный человек оказался гораздо менее рациональным и гораздо более архаичным, нежели триумфально утверждали позитивисты. Чем брутальней модерн поступил с премодерном, тем агрессивней его рудименты вели себя впоследствии. Европейский фашизм был яркой вспышкой такой реакции. Большевизм, внешне оперирующий рациональными моделями, был распознан как архаическая реакция несколько позднее. Дух модерна в ХХ веке трагически и постепенно открывал для себя границы своей победы и осознавал ее шаткость. Человек как факт оказался слишком заминирован архетипами предшествующих эпох…

В книге «Судьба века» (1931) французский писатель Жан Ришар Блок (1884–1947) назвал Наполеона «первым представителем современности». Современность, по его словам, характеризуется отсутствием ограничений: беспредел власти уже не стеснен ни религиозными, ни нравственными рамками. Наполеон был первым практиком-одиночкой современности, а Ницше (проживший до 1900 года) — ее первым пророком: идеи уже витали в воздухе, но он первый облек их в слова. Очень скоро, а точнее, в 1914 году Запад начертал идеи Ницше на своих знаменах. Судьба, рок, трагедия — все превратилось в политику. Это подорвало нашу веру в разумность хода истории и в то, что в конечном итоге деяниями человека и вправду управляет справедливость. Der frischfruehliche Krieg — «Последняя война между белыми». В 1895 году Уинстон Черчилль отправился на Кубу, где испанские колонизаторы воевали с кубинскими повстанцами. Он писал, что просто обязан присутствовать на месте событий, поскольку это, по всей вероятности, последняя война, в которой белые воюют против белых. (Склонность преувеличивать значение современных событий — извечная беда футуристов). Однако Черчилль напрасно беспокоился. Величайшая война белых против белых сама пришла на его порог солнечным субботним днем 1 августа 1914 года, когда германские пехотинцы пересекли границу Люксембурга. В тот день мы вступили в эпоху современности, и воплощением ее стала война. К 1914 году в Европе, как и в США, война воспринималась позитивно — возможно, даже более позитивно, чем в Римской империи периода расцвета. Жюль Верн, писатель-футурист, изображая ХХ век без войн, вкладывает в уста своего героя, представителя этого века, такие слова: «Воинственность наша увядает, а вместе с ней и наши возвышенные идеалы». Бесстрашие и своеобразные представления о мужественности и чести приобрели политическое значение, стали своего рода свидетельствами того, что правящие классы и все белые вообще согласны платить за свое право властвовать над миром. Горстка офицеров во главе армии, набранной из местных, легко удерживала в повиновении обширные колониальные владения, поскольку предполагалось, что эти офицеры готовы умереть в любой момент, в то время как коренное население не готово даже убивать. В той же «Энциклопедии Британники» 1910 года английский офицер писал в статье «Египет», что из египетских крестьян получились бы прекрасные солдаты, «если бы только удалось заставить их убивать». Профессиональные военные относились к «штатскому населению» крайне пренебрежительно, а уж цветные были для них «штатскими вдвойне». Им даже в голову не приходило, что хорошими солдатами людей делает не цвет кожи, а цель, дело, ради которого они взялись за оружие. В условиях полного приятия войны генералов, правивших бал в 1914 году, не страшили вызванные их тактикой кровопролития. Наоборот, если спланированная и часто заранее объявленная операция оказывалась безуспешной, кровопролитие становилось самоцелью — это называлось войной на истощение противника. Газеты, послушные каждая своему правительству, описывали окопную жизнь в стиле комментария к крикетному матчу. Жизнь в воюющих странах практически нормализовалась — разве что между ними пролегла некая линия, вдоль которой молодые люди должны были убивать друг друга всеми мыслимыми и немыслимыми способами. Так, на реке Cомме за одно утро погибало до двадцати тысяч британских и канадских солдат — просто потому, что командиры приказывали им выйти из окопов. В Вердене в первый день наступления немцы обрушили на французские позиции шквал из миллиона снарядов. И лишь когда война уже заканчивалась, широкие массы начали осознавать всю бессмысленность этой преступной бойни. Естественно предполагать, что в каждой развитой цивилизации будут проявляться импульсы к самоуничтожению. Имеет ли столь тонко сбалансированный, многообразный, одновременно динамичный и ограниченный механизм, как культура, тенденцию к нестабильности и в конечном счете взрыву? То же самое происходит со звездой, что, достигнув критической массы, критического равенства в энергообмене между внутренней структурой и излучающей поверхностью, обрушивается внутрь самое себя, озарившись в момент разрушения таким же ослепительным светом, каким на заключительном этапе своего развития вспыхивают напоследок великие культуры. Являются ли феноменология ennui, тяготение к внезапному распаду константами в истории общественных и интеллектуальных форм, после того как в своем развитии они преодолели определенный порог сложности? Для ответа на этот вопрос следует обратиться к работе Фрейда «Цивилизация и ее недоброжели», а также вспомнить о нигилистической пасторальности Руссо. Эссе Фрейда — произведение поэтическое, попытка создать миф о разуме, с чьей помощью можно было бы сдержать ужас истории. «Инстинкт смерти», существующий как в индивидуальном, так и в коллективном сознании, является, на что указывал и сам Фрейд, философским тропом. И хотя понятие это не укладывается в рамки доступных психологических и социологических данных, теория Фрейда обладает исключительной силой: анализ того напряжения, которое испытывают под воздействием правил и норм цивилизованного общества основные, нереализованные человеческие инстинкты, представляет ценность и сегодня. Равно как и намеки, в изобилии рассыпанные по психоаналитической литературе, в основе своей постдарвинистской, что в отношениях между людьми всегда существовала неодолимая тяга к войне, к высшему утверждению идентичности ценой взаимоуничтожения. Вне зависимости от того, являются ли описанные здесь психические механизмы универсальными или исторически обусловленными, ясно одно: примерно к 1900 году возникла готовность, даже неукротимое желание того, что Йейтс назвал «тусклым от крови потоком». Кажущаяся блестящей и безмятежной, la belle epoque была, в сущности, угрожающе перезрелой. Скрытые за садовой оградой анархические побуждения становились все более угрожающими. Обратите внимание на пророческие образы опасности, идущей откуда-то из-под земли, на готовые подняться из сточных канав и подвалов деструктивные силы, которые обуревают литературное воображение

со времен Эдгара По и «Отверженных» и вплоть до «Княгини Казамассимы» Генри Джеймса. Гонка вооружений и растущая лихорадка европейского национализма были лишь внешними симптомами этого серьезного заболевания. Интеллект и чувство были в буквальном смысле слова загипнотизированы перспективой очистительного пламени в наступающей эпохе Большого Модерна. В книге И. Ф. Кларка «Предсказатели войны» дается обстоятельный анализ этого гипноза, предчувствий глобального конфликта в поэзии и в прозе, начиная с 70-х годов прошлого века. Из всех этих многочисленных фантазий-предостережений по-настоящему пророческим оказался лишь «Освобожденный мир» Герберта Уэллса. В этой книге, писавшейся в 1913 году, с дьявольской точностью предсказаны «неугасимые пожары атомных бомб». Но даже Уэллс не сумел предсказать истинные размеры того распада цивилизованных норм, человеческих надежд, который сопутствовал попыткам премодерна пзять реванш за свое прежлевременное поражение. Два лагеря современности капитализм и социализм выступили совместно против возрожденного «премодерна». После 1945 года обострилось состязание между двумя экономическими системами. Параметры развития техносферы, социальные проблемы, демография, экология, геополитические трения — все это требовало определенности от двух противостоящих экономических систем, претендовавших на универсальность. Возможны были три различных сценария:

1. конвергенция систем на основе общего происхождения, лояльности парадигмам модерна;

2. победа социализма в мировом масштабе (это означало бы, что либеральная модель менее соответствует духу модерна);

3. победа либерализма (это означало бы, напротив, что социализм является более архаическим и, соответственно, менее модернистическим явлением).

До последнего времени, этот вопрос оставался открытым, лишь на рубеже 90-х годов, свершившимся фактом стал третий сценарий. И такой практический поворот событий — победа либеральной, рыночной парадигмы над социалистической моделью — несет в себе огромное концептуальное значение для оценки истинного содержания моделей социального и экономического развития современной цивилизации. Факт победы либерального Запада над социалистическим Востоком есть печать большей модернистской ортодоксальности капиталистической модели. В советском социализме наличествовали и прогрессистский дискурс (модернистический компонент) и архаическая подоплека социального устройства (премодернистический компонент). Точно так же и в либерализме модернизм сочетался с определенными социальными институтами довольно консервативного толка (монархия, наследование состояний и т. д.).

События начала 90-х доказали, что именно социалистическая модель более архаична и премодернистична, либерализм же подтвердил свое историческое право на единоличное обладание наследием модерна. Любопытно, что такое развитие событий предвидели гегельянец Кожев, либералы Поппер и Хайек, Раймон Арон, французские «новые философы» Бернар Анри Леви и Андре Глюксман. Крах советского лагеря окончательно подтвердил эту гипотезу. Рынок и модерн совпали. План проиграл, обнаружив свою премодернистическую подоплеку. При этом победа была одержана не только на уровне экономической и технологической эффективности. Свой суд вынесла сама история, по меньшей мере, та ее линия которая отождествила себя с Новым Временем.

Итак, экономическая история модерна есть история капитализма, в которой социалистический эксперимент является временной девиацией, аберрационным витком. Такое понимание социализма является само собой разумеющимся для наиболее последовательной части либеральных экономистов, и объясняет, кстати, что стоит за ставшим медиакратическим штампом — отождествлением «красных» с «коричневыми». Социализм (не доказавший преемственность модерну) не может претендовать на ведущую роль в определении парадигмы постмодерна. То новое, что соответствует в экономике стадии перехода от модерна к постмодерну должно быть найдено в рамках исключительно капиталистической модели, в пространстве рынка. На кромке западноевропейской истории мы оказались свидетелями системного кризиса, поразившего и культурные основы, и начала социальных институтов мира Большого Модерна. Несмотря на то, что постмодернистский подход утвердился как нечто необратимое и тотальное, содержание самого термина «постмодерн» до сих пор вызывает оживленные споры. Постмодерн как ход, как поза, как стиль, как метод, как специфика отношения к объектам искусства и технологическим стратегиям постепенно вошел в cаму плоть нашего общества до такой степени, что теперь едва ли можно говорить о том, что является, а что не является постмодернистским. Проникновение постмодерна в стихии нашего бытия столь глубоко, что вычленить его как нечто самостоятельное более невозможно. Поэтому все интерпретационные и гносеологические модели, которые строятся на принципах и предпосылках, отличных от расплывчатых и ускользающих максим постмодерна, вынуждены обращаться не к обычной публике, но к крайне узкому сообществу специалистов.

Постмодерн отличается от модерна точно так же, как сам модерн отличается от премодерна. По целому ряду признаков постмодерн сумел утвердиться всерьез и надолго, соблазнив и загипнотизировав своей экстравагантной стихией всех, кто способен уловить агрессивную универсальность его методологии. Произошло предчувствованное еще в прошлом столетии изгнание Христа из европейского, североатлантического дома, «умирание Бога» в мире постмодерна, что привело к обмирщению и истощению человека. Вслед за обмирщением мира происходит стремительное крушение гуманистических идеалов, секулярных проектов эпохи Нового времени. Построение универсального сообщества, основанного на принципах свободы личности, демократии и гуманизма, на постулатах научного и культурного прогресса, на повсеместном распространении модели индустриальной экономики и вселенском содружестве национальных организмов, или же еще более амбициозный проект объединения населения Земли в рамках глобального гражданского общества — все эти грандиозные цели и принципы оказались вдруг под вопросом. Под вопросом оказалась и сама личность человека. Характерно прозрение C. Аверинцева в его эссе «Моя ностальгия»:

…Ах, не по доброму старому времени, какое там; время моих начальных впечатлений — это время, когда мне, шестилетнему или вроде того, было веско сказано в ответ на мой лепет (содержание коего припомнить не могу) одним стариком из числа друзей семьи: «Запомни: если ты будешь задавать такие вопросы чужим, твоих родителей не станет, а ты пойдешь в детдом». Это время, когда я, выучась читать, вопрошающе глядел на лист газеты с признаниями подсудимых политического процесса, винившихся невесть в чем, а моя мама, почти не разжимая губ, едва слышно и без всякого выражения сказала мне только два односложных слова, которых было больше чем достаточно: «Их бьют». Это время, когда пустырь возле Бутиковского переулка, где потом устроили скверик, был до отказа завален теми обломками храма Христа Спасителя, которые не сумели приспособить к делу при строительстве метро. Это время, когда я, подросток, воспринимал дверь той единственной комнаты в многосемейной коммуналке, где со мной жили мои родители, как границу моего отечества, последний предел достойного, человечного, обжитого и понятного мира, за которым — хаос, «тьма внешняя». О Господи, о чем говорить. Какая уж тут ностальгия…

И все-таки — смотрю сам на себя с удивлением! — все-таки ностальгия. Ностальгия по тому состоянию человека как типа, когда все в человеческом мире что-то значило или, в худшем случае, хотя бы хотело, пыталось, должно было значить; когда возможно было «значительное». Даже ложная значительность, которой, конечно, всегда хватало — «всякий человек есть ложь», как сказал Псалмопевец (115: 2), — по-своему свидетельствовала об императиве значительности, о значительности как задании, без выполнения коего и жизнь — не в жизнь.

Не буду спорить, что бывали времена, когда этот императив доходил до неутешительных крайностей. В особенности европейская культура конца прошлого века и рубежа веков, то есть вагнеровско-ницшевско-ибсеновской эпохи, страдала болезненной гипертрофией секуляризованного в своей мотивации и перенесенного в повседневную жизнь «образованного сословия» напряженного, натужного устремления быть значительными. Это было особенно характерно для Bildungsbrgertum.

И уж вовсе на неправде основывалась устрашающая серьезность ежесекундно готовых убивать и умирать за новую жизнь и спасение человечества — ни больше ни меньше — большевиков, штурмовиков и прочая. И не от хорошей жизни являлась значительность геройского сопротивления тоталитаризму; никто из нас в здравом уме не пожелает ни себе, ни тем паче другому — положить голову на плаху, хотя жест этот, несомненно, бывал весьма значительным.

Поделиться:
Популярные книги

О, мой бомж

Джема
1. Несвятая троица
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
О, мой бомж

Наследник

Шимохин Дмитрий
1. Старицкий
Приключения:
исторические приключения
5.00
рейтинг книги
Наследник

Имперский Курьер

Бо Вова
1. Запечатанный мир
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Имперский Курьер

Голодные игры

Коллинз Сьюзен
1. Голодные игры
Фантастика:
социально-философская фантастика
боевая фантастика
9.48
рейтинг книги
Голодные игры

Меч Предназначения

Сапковский Анджей
2. Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
9.35
рейтинг книги
Меч Предназначения

Адмирал южных морей

Каменистый Артем
4. Девятый
Фантастика:
фэнтези
8.96
рейтинг книги
Адмирал южных морей

Три `Д` для миллиардера. Свадебный салон

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
короткие любовные романы
7.14
рейтинг книги
Три `Д` для миллиардера. Свадебный салон

Камень. Книга 3

Минин Станислав
3. Камень
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
8.58
рейтинг книги
Камень. Книга 3

Кодекс Крови. Книга VIII

Борзых М.
8. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга VIII

Черный маг императора 2

Герда Александр
2. Черный маг императора
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
аниме
6.00
рейтинг книги
Черный маг императора 2

Комбинация

Ланцов Михаил Алексеевич
2. Сын Петра
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Комбинация

Офицер-разведки

Поселягин Владимир Геннадьевич
2. Красноармеец
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Офицер-разведки

Черный дембель. Часть 1

Федин Андрей Анатольевич
1. Черный дембель
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Черный дембель. Часть 1

Лучший из худший 3

Дашко Дмитрий
3. Лучший из худших
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
6.00
рейтинг книги
Лучший из худший 3