Восточный бастион
Шрифт:
Белосельцев вслушивался не в смысл, а в знакомую, словно читаемую с листа фразеологию. В ту, несколько выспреннюю, бывшую у них когда-то в ходу лексику, позволявшую с полуслова понимать друг друга, перелетать из эпохи в эпоху, от идеи к идее, дерзко игнорировать общеизвестное, опираться на поэтический домысел. Но тогда была не пустая игра в понятия, а духовный поиск и творчество. И лежали на полу извлеченные из берестяного короба крестьянские белотканые одеяния, алые и черные вышивки, и единым дыханием, так, что полегало пламя в свечах, пели: «И где кони…», и лицо Долголаптева, молодое, ликующее, было близким, любимым. Все это Белосельцев вспомнил теперь, но без
— Поражаюсь, — сказал он, желая побольнее задеть Долголаптева, — сколько можно паразитировать на былой красоте и величии? А кто будет свидетелем наших дней? Кто поймет сегодняшний грозный процесс? Ведь в прошлом были летописцы, свидетели, добывавшие свой материал, свои разведданные ценой кровавых усилий. Ты презираешь разведчиков, но и тогда были разведчики, которые шли с полками или впереди полков, писали свои разведсводки среди свиста стрел и мечей, и эти сводки назывались «Задонщиной», или «Сказанием о Мамаевом побоище», или «Богатырскими летописями». Преподобный Сергий синхронно с поединком Осляби и Пересвета получал информацию, считывая ее с троице-сергиевских крестов-ретрансляторов. А ты с безопасного расстояния в три столетия хочешь написать о чужом величии, как о своем. Ты разглагольствуешь о тайне России, но ни разу не побывал на атомной станции, на нефтяной буровой или на подводной лодке в Мировом океане. Боишься железного, не освоенного культурой материала, о который ломаются не то что перья, но целые страны, политические системы. Вот поэтому я и ушел из ваших музеев и фольклорных кружков в разведку. И, поверь, не жалею об этом!
— Да у тебя, я вижу, целая философия собственной несостоятельности! — рассмеялся Долголаптев. — У тебя просто не хватило жизненных сил для творчества, и ты решил заменить его сыском. Зачем городить философию?
— Знаешь, — сказал Белосельцев, почти успокаиваясь, видя достижение цели — ненавидящее лицо Долголаптева, — для того, чтобы сохранить душевный комфорт в такое время, как наше, нужно быть большим эгоистом. Художник, как и пророк, погибает, касаясь жестокой действительности. А ты проживешь долго. Действительность от тебя далеко.
— Все это — дурная риторика. Неужели вы таким языком пишете свои агентурные донесения? Моя мысль проста. Ты бы мог стать писателем, ты им не стал. Мог быть отличным другом, и им не стал. Мог, наконец, стать прекрасным отцом и мужем, но и это с тобой не случилось. Кстати, недавно совершенно случайно встретил на улице Аню. Очень красива. Остановились на пять минут. Конечно же, о тебе. Знаешь, она со мной согласна.
— Ты видел Аню? — Вся его желчь, раздражение обернулись острым, похожим на испуг ожиданием. — Как она?
— Отлично. Она была не одна.
И такая неожиданная, непредполагаемая боль. Чувство своей неприкаянности. Аня стояла на зеленой горе, ветер от озера раздувал на склоне цветы, синий шелковый колокол ее платья. Он к ней подымался, хватаясь за сочные стебли, и, казалось, их возносит среди ветра, трав и цветов.
К ним подошел Гордеев, горячий от застолья и хмеля.
— Что же не идете к столу? Когда вы к нам в госпиталь приедете? Не ходите по мечетям и рынкам. Вы в мою мечеть приходите, в хирургию. На три тысячи километров вокруг нет такого оборудования. Ближайшая к Персидскому заливу. Так и напишите в своих статьях: «Электронная установка русских в районе Кабула». Или: «Русские рвутся к сердцу Азии». Или: «Русские перекрывают основные артерии». И мой портрет крупным планом у аппарата искусственного кровообращения. Эффектно? — Он каламбурил, смеялся. Наклонился к сидящим, осмотрел
И он увлек Белосельцева и грузного, неохотно поднявшегося Долголаптева в соседнюю комнату, где висели малиново-темные ковры и на них почернелые пистолеты, инкрустированные перламутром и костью.
Глава 13
С большим опозданием на виллу приехал Чичагов. Извинился, сослался на коктейль в посольстве, где принимали новое партийное руководство Кабула. Двигался среди гостей, зоркий, сдержанный, любезный, усвоивший особый поверхностно-деликатный стиль общения, говоря каждому на ходу два-три незначащих слова, прислушиваясь, не мелькнет ли в ответах интересующая его информация.
— Завтра днем мы с вами едем в ХАД, — он подошел к Белосельцеву, бегло пожимая ему руку. — Нимат повезет нас в тюрьму Пули-Чархи. Вы хотели посмотреть на пакистанских агентов. Кажется, у них есть что-то новое по Дженсону Ли. Я заеду за вами в двенадцать, — и он отошел, уже шутил с женой Гордеева Ларисой, и та, запрокинув свое милое курносое лицо, смеялась.
— Можно сесть с вами рядом? — услышал Белосельцев. Женщина, та, что утром с работником МИДа уехала на «Шевроле» и недавно танцевала с Гордеевым, и он, Белосельцев, любовался ее отрешенным кружением, а потом забыл о ней, ввязавшись в никчемный и разрушительный спор с Долголаптевым, — молодая женщина стояла рядом с диваном и кивала на свободное место. Не дожидаясь ответа, села. Край ее платья зеленой складкой лег на колено Белосельцева. Неторопливо и просто она убрала эту ненароком залетевшую складку.
— Я смотрела на вас. У вас очень расстроенный вид. Что вас так огорчило?
Вопрос в своей простоте и искренности был ненавязчив. Белосельцев был ей благодарен. Вдруг подумал, что все это время, все эти дни и недели он только и делал, что о чем-то других выспрашивал, хотел узнать о чужих состояниях и мыслях, и ему отвечали. Но никто ни разу не спросил его, кто он такой. Как живет. Что в нем болит и тоскует. Что потерял, что обрел. Он и сам у себя не спрашивал, был отделен от себя самого гибкой стальной мембраной своего интереса к другим. А она подошла и спросила.
— Я видела, этот человек, который сегодня прилетел из Москвы… Он вас искал, дожидался… Что-то вам такое сказал недоброе… Неприятности дома?
— Да нет, — смутился Белосельцев, не готовый ей отвечать. — Дома не может быть неприятностей. Дома-то, собственно, нет… Так, друг старинный… Запоздалое объяснение в любви.
— Я вас вижу иногда в отеле. Обычно у вас лицо такое непроницаемое, даже надменное. Ничего на нем не прочтешь. А сейчас была такая минута, что вы стали похожи на обиженного ребенка. Вот я и подошла. Ничего?
— Когда же вы успели заметить мое надменное лицо? — усмехнулся Белосельцев. — Ведь вы идете глаза в пол, ни на кого не смотрите. Все внимание — своему боссу. А он, как наставник, внушает вам что-то про букву «би», которую не выбивает машинка. А вы на ходу послушно киваете головой.
— Ну вот, нарисовали болванчика какого-то! — засмеялась она. — Он не босс, а милейший интеллигент и добряк. Ухаживает за мной, как за дочерью. Печется обо мне. Он очень крупный дипломат, я его почитаю. Это внешность такая обманчивая.