Восток и Запад
Шрифт:
Но даже оставляя в стороне нелепости популяризации в собственном смысле слова и рассматривая западную науку в ее тотальности и в ее наиболее подлинных аспектах, очевидно все же, что претензия, которую заявляют представители этой науки, что все, безо всякого исключения могут ее изучить, является все-таки знаком очевидной посредственности. В глазах восточных людей то, изучение чего не требует никакой особой квалификации, не может иметь большой ценности и никогда ничего поистине глубокого содержать не будет; и, действительно, западная наука является совершенно внешней и поверхностной; чтобы охарактеризовать ее, вместо «незнающего знания» мы охотнее и почти в том же смысле будем говорить «профанное знание». С этой точки зрения, как и с других, философия на деле не отличается от науки;: иногда ее пытались определить как «человеческую мудрость»; это правда, но при условии принятия того, что она есть только это, только чисто человеческая мудрость, в самом узком значении этого слова, без обращения к какому-нибудь элементу высшего плана разума; чтобы избежать всякой двусмысленности, мы ее также называем «профанным знанием», но это вынуждает сказать, что она, по сути, вовсе никакая не мудрость, что она является только ее иллюзорной видимостью. Мы здесь не будем останавливаться на последствиях этого «профанного» характера всякого современного западного знания; но чтобы еще раз показать, до какой степени это знание поверхностно и фиктивно, мы укажем, что используемые методы обучения имеют своим следствием почти полное замещение интеллекта памятью: на всех ступенях образования от учеников требуют аккумулировать познания, а не ассимилировать их; они занимаются, в основном, вещами, изучение которых не требует никакого понимания; идеи заменяются фактами, а эрудиция обычно принимается в качестве реальной науки. Чтобы поддержать или дискредитировать ту или иную ветвь познания, тот или иной метод, достаточно провозгласить, что он является или не является «научным»; то, что официально считается «научными методами», суть приемы самой неинтеллектуальной эрудиции, в наибольшей мере исключающей все то, что не является поиском фактов ради них самих, вплоть до самых малозначительных деталей; следует отметить, что именно «писатели» больше всех злоупотребляют этим наименованием. Престиж «научной» этикетки, даже когда она ничем большим, чем этикетка, не является, это триумф исключительно «сциентистского» духа; разве не дает нам основания говорить о «суеверии» науки то почтение, которое внушает толпе (включая так называемых интеллектуалов) использование обычного слова?
Естественно, «сциентистская» пропаганда осуществляется не только внутри, под двойной формой «обязательного образования» и популяризации; она также свирепствует и во вне, как и все другие варианты западного прозелитизма. Везде, где водворяются европейцы, они желают распространять так называемые «блага образования», всегда следуя одним и тем же методам, без малейшей попытки приспособления и не спрашивая себя, не существует ли уже там какой-нибудь другой вид обучения; все, что исходит не от них, должно считаться за ничто, за недействительное; «равенство» не позволяет различным народам и различным расам иметь свой собственный склад ума; к тому же, главное «благодеяние», ожидаемое от этого обучения теми, кто его навязывает, это, вероятно, всегда и повсюду разрушение традиционного духа. «Равенство», столь дорогое для западных людей, сводится, когда оно исходит от них, к одному только единообразию; все остальное, в нем заключающееся, не становится предметом экспорта и касается только отношений западных людей между собой, так как они считают себя несравненно выше других людей, среди которых они не делают никакого различия: к самым варварским неграм и к самым утонченным восточным людям они относятся почти одним и тем же образом, потому что они в равной мере находятся вне единственной «цивилизации», имеющей право на существование. Поэтому европейцы ограничиваются, в основном, преподаванием самых элементарных их всех своих познаний; не трудно вообразить себе, как должны их оценивать восточные люди, которым даже самое возвышенное из
Европейцы имеют столь высокое мнение о своей науке, что верят в ее неотразимый престиж и воображают, что другие народы должны впадать в восторг перед самыми их незначительными открытиями; это состояние духа, которое их приводит к особому пренебрежительному отношению, не является совершенно новым, мы находим довольно занятный пример его уже у Лейбница. Известно, что этот философ создавал проект того, что он называл «универсальной характеристикой», т. е. чего-то вроде обобщенной алгебры, приложимой к понятиям любого порядка, вместо того, чтобы распространяться только на количественные понятия; эта идея, впрочем, была ему внушена некоторыми авторами Средних веков, а именно, Раймондом Луллием и Тритемием. Однако в ходе исследований, осуществляемых им для подготовки и реализации этого проекта, Лейбницу пришлось заняться значением идеографических знаков, которые составляют китайскую письменность, и в особенности, символических фигур, образующих основу И-Цзина; посмотрим, как он их понимал: «Лейбниц, — говорит г-н Кутюра, — верил, что он нашел в своем двоичном счислении (счисление, которое использует только знаки 0 и 1 и в котором он видел образ творения ex nihilo) интерпретацию знаков Фу-Си, китайских мистических символов такой древности, о которой европейские миссионеры и сами китайцы не имеют представления… Он предложил использовать эту интерпретацию для распространения в Китае веры, рассчитывая, что она способна дать китайцам высокую идею европейской науки и показать ее согласованность с почитаемыми и священными традициями китайской мудрости. Он присоединил эту интерпретацию к докладу о своей бинарной арифметике, отосланному в Парижскую Академию Наук» [14] . Вот что мы читаем в тексте, о котором идет речь: «Действительно поразительным в этом счете (бинарной Арифметике) является то, что эта Арифметика с помощью 0 и 1, оказывается, включает в себя тайну линий древнего Царя и Философа, именуемого Фу-Си, о котором говорят, что он жил более четырех тысяч лет тому назад [15] и которого китайцы рассматривают как основателя их Империи и наук. Там есть много линейных фигур, которые ему приписываются; они все воспроизводятся в этой Арифметике; здесь достаточно отметить фигуру восьми Кова (Cova) [16] , как их называют, и которая является фундаментальной, к ней присоединяется объяснение, которое это выявляет, если только отметить, что целая линия означает единицу или 1, а разорванная линия означает ноль или 0. Китайцы утратили значение Кова или начертаний Фу-Си, возможно, более тысячи лет назад и сделали на них комментарии, в которых они ищут не знаю какой отдаленный смысл, так что необходимо, чтобы истинное объяснение пришло к ним теперь от европейцев. Вот как: почти два года тому назад я послал Р. П. Буве (R. P. Bouvet), знаменитому французскому иезуиту, который живет в Пекине, мой способ счета при помощи 0 и 1. И ему этого было достаточно для признания, что это ключ к фигурам Фу-Си. Итак, написав мне 14–го ноября 1701г., он прислал мне большую таблицу этого Князя Философа, которая содержит 64 фигуры [17] и больше не оставляет сомнения в истинности нашей интерпретации, так что можно сказать, что этот св. отец расшифровал загадку Фу-Си с помощью того, что я ему сообщил.А так как эти фигуры являются, возможно, самым древним памятником науки в мире, то это восстановление их смысла после столь огромного интервала прошедшего времени кажется тем более удивительным… И эта согласованность дает мне большую уверенность в глубине размышлений Фу-Си. Так как то, что нам теперь кажется легким, вовсе таковым не было в те отдаленные времена… Однако, как в Китае верят, что Фу-Си является также автором китайских письменных знаков, хотя сильно изменившихся со временем, то его опыт с арифметикой позволяет сделать вывод, что можно было бы найти еще что-нибудь значительное, касающееся цифр и идей, если бы смогли откопать основание китайской письменности, тем более, что в Китае верят, что учреждая ее, он имел в виду числа. Р. П. Буве много внес в продвижение этой точки зрения и весьма во многом преуспел. Однако я не знаю, было ли когда-нибудь в китайской письменности достоинство, сходное с тем, которое необходимо должно быть в (Универсальной) Характеристике, которую я предлагаю. То, что любое рассуждение, которое можно извлечь из понятий, сможет быть извлечено из их обозначений, подобно подсчету, явится одним из самых важных средств помощи человеческому духу» [18] . Мы сочли нужным основательно воспроизвести этот любопытный документ, который позволяет определить, к чему может привести рассуждение того, кого мы, тем не менее считаем самым «интеллектуальным» из всех современных философов: Лейбниц был заранее убежден, что его «характеристика», которую, впрочем, он никогда не определял (и сегодня «логики» продвинулись не дальше), не может не быть выше китайской идеографии; и самое замечательное, что он думал польстить Фу-Си, приписывая ему «арифметический опыт» и первенство в идее своей маленькой игры в счисление. Мы, кажется, видим при этом улыбку китайцев, если им представить эту несколько ребяческую интерпретацию, которая очень далека от того, чтобы дать им «высокую идею европейской науки», но способна дать им возможность оценить ее реальное значение весьма точно. Истина состоит в том, что китайцы никогда не «утрачивали значение» или, скорее, значения символов, о которых идет речь; но они не считают себя обязанными объяснять их первому встречному, в особенности, если они считают это напрасным трудом; Лейбниц же, говоря «я не знаю, какой отдаленный смысл», в конечном счете признается, что он там ничего не понял. Именно эти смыслы, тщательно сохраняемые традицией (комментаторы лишь верно ей следуют), и образуют «истинное объяснение», впрочем, в них нет ничего «мистического»; но может ли быть дано лучшее доказательство непонимания, чем принять метафизические символы за «чисто числовые обозначения»? Метафизические символы, вот, в действительности, 0 такое «триграммы» и «гексаграммы», синтетическое представление теорий, способных получать неограниченное развитие, а также способных к разнообразным адаптациям, если вместо того, чтобы оставаться в области принципов, их захотят применить к тому или иному определенному порядку. Лейбниц очень сильно бы удивился, если бы ему сказали, что его арифметическая интерпретация также имеет место среди тех смыслов, которые он отбросил, не узнав их, но только это место в совершенно вспомогательном и подчиненном ряду; эта интерпретация сама по себе не является ошибочной и совершенно совместима со всеми другими, но она неполна и недостаточна, даже незначительна, когда ее рассматривают изолированно, и может получить значение только в силу соответствия по аналогии, которое связывает низшие смыслы с высшим, в согласии с тем, что мы говорили о природе «традиционных наук». Высший — это чисто метафизический смысл; все остальное суть лишь более или менее важные различные, но всегда несущественные приложения: может быть и арифметическое приложение, как и неопределенное множество других, как, например, есть логическое приложение, которое могло лучше подойти для проекта Лейбница, если бы он с ним был знаком, как есть социальное приложение, являющееся основанием конфуцианства, как есть астрономическое приложение, единственное, которое удалось постичь японцам [19] , есть даже приложение для гадания, которое китайцы рассматривают, впрочем, как одно из самых низших из всех и которое они оставляют практиковать скитающимся жонглерам. Если бы Лейбниц вступил в прямой контакт с китайцами, то они, может быть объяснили бы ему (но понял бы он?), что те же самые цифры, которыми он пользовался, могли символизировать идеи гораздо более глубокого порядка, чем математические идеи, и что по причине такого символизма числа играли не меньшую роль в образовании идеограмм, чем в выражении пифагорейских учений (это показывает, что подобные вещи не были неизвестны западной античности). Китайцы даже могли бы принять обозначения через 0 и 1 и взять эти «чисто численные знаки» для того, чтобы символически представить метафизические идеи инь и ян (которые, однако, не имеют ничего общего с концепцией творения ex nigilo), имея все же достаточное основание предпочесть представление, исполненное «линиями» Фу-Си, как более адекватное, непосредственный предмет которого находится в метафизической области. Мы развернули этот пример, потому что он ясно показывает разницу, существующую между философским систематизмом и традиционным синтезом, между западной наукой и восточной мудростью; не трудно понять на этом примере, который для нас также имеет ценность символа, на чьей стороне оказывается непонимание и узость видения [20] . Лейбниц, претендуя на лучшее, чем у самих китайцев, понимание китайских символов, является настоящим предшественником ориенталистов, у которых, в особенности, у немцев, есть та же претензия по отношению ко всем концепциям и всем восточным учениям и которые отказываются хоть немного учитывать мнения законных представителей этих учений: мы уже цитировали случай Дойссена (Deussen), вообразившего, что он объяснил Шанкарачарья индусам, интерпретируя его через идеи Шопенгауэра; и здесь проявляется та же самая ментальность.
14
«La logique de Leibnitz», pp. 474-475.
15
Точная дата 3 468 лет до н. э., согласно хронологии, основанной на точных описаниях состояния неба того времени; добавим, что имя Фу-Си на самом деле служит обозначением целого периода китайской истории.
16
Гуа (Каиа) — это китайское название «триграмм», т. е. фигур, которые содержат по три целые и разорванные черты, комбинированные всевозможными способами, которых, действительно, восемь.
17
Речь идет здесь о 64 «гексаграммах» Ба-Гуа, т. е. фигурах из шести черт, образованных комбинацией восьми «триграмм» по два. Отметим по ходу дела, что интерпретация Лейбница совершенно неспособна объяснить, между прочим, почему эти «гексаграммы», так же как и «триграммы», от которых они производятся, всегда расположены в таблице круговой формы.
18
«Explication de l’Arithmetique binaire, qui se sert des seuls caracteres 0 et 1, avec des remarques sur son utili te, et sur ce qu'elle donne le sens des anciennes figures chinoises de Fohy», Memoires de l’Academie des Sciences, 1703: «CEuvres mathematiques de Leibnitz», ed. Gerhardt.t.VII, pp. 226-227. — См. также: «De Dyadicis:» ibid., t.VII, PP. 233-234. Этот текст заканчивается так: «Ita mirum accidit, ut res ante ter et amplius (miilia?) annos nota in extremo nostri continentis oriente, nunc in extremo ejus occidente, sed melioribus ut spero auspiciis resuscitaretur. Nam non apparet, antea usum hujus characterismi ad augendam numerorum scientiam innotiusse. Sinenses vero ipsi ne Arithmeticam quidem rationem intelligentes nescio quos mysticos significatus in characteribus mere numeralibus sibi fingebant.» (Удивительно, но так случилось, что вещь, известная много (тысячу?) лет на крайнем Востоке нашего континента, теперь известна и на крайнем Западе, но с лучшими, как я надеюсь, основаниями. В самом деле, не очевидно, что прежде не были известны эти характеристики для расширения науки о числах. Поскольку сами же китайцы не понимают смысл арифметики, то я не знаю, какие мистические значения они вкладывают в чисто числовые характеристики.)
19
Французский перевод И-Цзина, выполненный Филастром (Philastre) («Annales du Musee Guimet», t. VIII et XXIII), работа крайне замечательная, имеет тот недостаток, что почти исключительно рассматривает астрономический смысл.
20
Напомним здесь то, что мы говорили о множественности смыслов всех традиционных текстов, в особенности, китайских идеограмм: «Общее введение в изучение индуистских доктрин», сс. 149– 150.—Добавим еще только цитату, заимствованную у Филастра: «В китайском языке слово (или знак) почти никогда не имеет абсолютно определенного и ограниченного смысла; смысл образуется обычно исходя из позиции во фразе, но прежде всего, исходя из его употребления в той или иной более древней книге и принятой в этом случае интерпретации… Слово имеет ценность только через его традиционно принятые значения» (И-Цзин, 1 –я часть, с. 8).
Мы должны по этому поводу сделать последнее замечание: западные люди, которые так дерзко выставляют напоказ по любому случаю убежденность в своем собственном превосходстве и превосходстве своей науки, напрасно называют восточную мудрость «горделивой», как это иногда делают некоторые из них под тем предлогом, что она совершенно не подчиняется привычным для них ограничениям и потому что они не могут выносить того, что их превосходит; в этом один из недостатков посредственности и именно это образует основу демократического духа. На самом деле, гордость есть нечто совершенно западное; впрочем, и смирение тоже, и как бы ни казалось это парадоксальным, между этими двумя противоположностями имеется довольно прочная солидарность: это пример двойственности, которая доминирует надо всем сентиментальным порядком, и свойственный ей характер моральных концепций дает этому самое поразительное доказательство, так как понятия добра и зла существуют только в самой этой оппозиции. На деле, гордость и смирение равным образом чужды и безразличны восточной мудрости (мы могли бы даже сказать просто мудрости, без эпитетов), потому что она, по сути, чисто интеллектуальна и полностью свободна от всякой сентиментальности; она знает, что человеческое бытие есть сразу нечто гораздо большее и гораздо меньшее, чем это думают западные люди, по крайней мере, сегодняшние, и она также знает, что оно есть как раз то, чем оно должно быть, чтобы занимать место, предназначенное ему в универсальном порядке. Человек, мы хотим сказать, человеческая индивидуальность, не имеет никакого привилегированного или исключительного положения в каком бы то ни было смысле; он находится не высоко и не низко на лестнице существ; он представляет в иерархии существований, как и другие, одно состояние среди бесконечного числа других, многие из которых по отношению к нему высшие, а многие — низшие. В этой связи нетрудно заметить, что смирение сопровождается определенным родом гордости: так, когда на Западе хотят иногда унизить человека, то находят средство приписать ему одновременно важность, которой он реально лишен, по крайней мере, как индивидуальность; возможно, что это пример того неосознанного лицемерия, которое в той или иной степени неотделимо от всякого «морализма» и в котором восточные люди обычно видят одну их специфических черт западного человека. К тому же, смирение не всегда является этим противовесом, отнюдь нет; у большого числа западных людей встречается настоящее обожествление человеческого разума, восхищающегося самим собой либо прямо, либо через посредство науки, которая есть его произведение; это самая крайняя форма рационализма и «сциентизма», но таково их самое естественное завершение и, в итоге, самое логичное. Действительно, когда ничего помимо этой науки и помимо этого разума не известно, то можно питать иллюзию об их абсолютном превосходстве; когда ничего высшего по отношению к человечеству не известно, и даже более конкретно, по отношению к тому типу человечества, которое представляет современный Запад, можно испытывать искушение обожествить его, особенно, когда к этому примешивается сентиментализм (мы уже показали, что он весьма совместим с рационализмом). Все это является лишь неизбежным следствием того незнания принципов, которое мы объявили главным пороком западной науки; и вопреки возражениям Литтре, мы не думаем, что Огюст Конт заставил позитивизм хоть сколько-нибудь изменить направление, намереваясь учредить «религию Человечества»; этот особый «мистицизм» есть всего лишь опыт слияния двух характерных для западной цивилизации тенденций. Мало того, существует даже материалистический псевдомистицизм: нам известны люди, заявляющие (даже когда у них нет никакого рационального мотива быть материалистами), что они его разделяют исключительно потому, что «прекраснее делать добро» без надежды на какую-нибудь возможную компенсацию. Эти люди, на ментальность которых «морализм» оказывает столь могущественное влияние (а их мораль, хотя и называется «научной», не перестает быть, по сути, чисто сентиментальной), естественно, исповедуют «религию науки»; а поскольку это, на самом деле, может быть только «псевдорелигией», то гораздо справедливее, по нашему мнению, называть ее «суеверием науки»; верование, покоящееся только на незнании (пусть даже «ученом») и на пустых предубеждениях, не может рассматриваться иначе, чем вульгарное суеверие.
Глава III.
СУЕВЕРИЕ ЖИЗНИ
Западные люди часто упрекают восточные цивилизации, среди прочего, в их неизменности и стабильности, которые кажутся им отрицанием прогресса, и мы охотно согласимся, что они таковыми и являются; но чтобы в этом видеть недостаток, надо верить в прогресс. Для нас, это свойство указывает на причастность к неподвижности принципов, на которые они опираются, и в этом один из существенных аспектов идеи традиции; современная цивилизация в высшей степени изменчива именно потому, что ей не достает принципа. Однако не следует думать, что стабильность, о которой мы говорим, доходит до исключения всякого изменения, что было бы преувеличением; но она всегда сводит изменение лишь к приспособлению к обстоятельствам, чем принципы никоим образом не бывают задеты, и что, напротив, может строго из них выводиться, пусть даже их рассматривают не самих по себе, а в виду определенного приложения; вот почему, кроме метафизики, которая является самодостаточной
Западный человек, а современный, в особенности (мы все время говорим именно о нем), главным образом, предстает как меняющийся и непостоянный, как бы обреченный на безостановочное движение и бесконечную суету; в целом, это состояние существа, которое не может обрести равновесия, но, не будучи в состоянии это сделать, отказывается признать, что это само по себе возможно или хотя бы только желательно, и доходит до того, что кичится своей неспособностью. Именно эту изменчивость, в которой он заключен и в которой он находит удовольствие, от которой вовсе не требуется чтобы она вела к какой-нибудь цели, потому что он ухитряется ее осуществлять ради нее самой, он как раз и называет «прогрессом», как если бы было достаточно идти в каком угодно направлении, чтобы уверенно продвигаться вперед; но к чему продвигаться, он и не думает себя спрашивать об этом; а рассеяние во множественности, являющееся неизбежным следствием этой изменчивости без цели и без принципа, и даже его единственным следствием, реальность которого не может быть оспорена, он называет «обогащением»: это еще одно слово, вызывающее грубо материалистический образ, совершенно типичное и представительное для современной ментальности. Потребность во внешней активности, дошедшая до такой степени, склонность к напряжению ради него самого, независимо от результатов, достижимых с его помощью, все это совсем не естественно для человека, по крайней мере, нормального, согласно той идеи, которая всегда и повсюду об этом создавалась; но это стало чем-то естественным для западного человека, может быть под действием привычки, названной Аристотелем второй природой, но, главным образом, той атрофии высших способностей, которая необходимо соответствует интенсивному развитие низших элементов: тот, у кого нет никакого средства избавиться от суеты, может только ею и удовлетвориться тем же самым способом, каким интеллект, ограниченный рациональной активностью, находит ее возвышенной и великолепной; чтобы в замкнутой сфере чувствовать себя полностью непринужденно, какова бы она ни была, не надо себе представлять, что может что-нибудь существовать и вне нее. Стремления западного человека, единственного из всех типов людей (мы не говорим здесь о дикарях, о которых нельзя сказать, чего они придерживаются), обычно строго ограничены чувственным миром и его зависимостями, под которыми мы понимаем весь сентиментальный порядок, а также большую часть рационального порядка; конечно, есть и похвальные исключения, но мы здесь можем рассматривать лишь общераспространенный и господствующий склад ума, который поистине характерен для данного места и времени.
В самом интеллектуальном порядке или, скорее, в том, что от него осталось, следует отметить странный феномен, который является лишь частным случаем только что нами описанного: это страсть к поиску, принимаемому за самодостаточную цель, без всякой заботы когда-нибудь достичь какого-то решения; тогда как другие люди ищут, чтобы найти и чтобы знать, западный человек наших дней ищет, чтобы искать; евангельские слова: Qimrite et invenietis (Ищите и обрящете) есть для него мертвая буква во всей силе этого выражения, потому что он называет «мертвым» то, что составляет окончательное завершение, а «живым» то, что есть только бесплодная деятельность. Болезненная страсть к исследованию, настоящее «умственное беспокойство», без конца и без выхода, особенно явно в современной философии, большая часть которой представляет собою лишь серию совершенно искусственных проблем, которые существуют только потому, что они плохо поставлены, которые рождаются и продолжают существовать только из-за тщательно поддерживаемых двусмысленностей; проблемы неразрешимые, раз они таким способом сформулированы, но их вовсе и не стремятся разрешить; весь смысл их существования состоит в бесконечной подпитке споров и дискуссий, которые ни к чему не ведут и не должны ни к чему вести. Замещать таким образом познание исследованием (мы уже в этой связи отмечали столь замечательное заблуждение «теории познания»), означает просто отказаться от собственного предмета интеллекта, и при этих условиях становится хорошо понятно, что некоторые в результате доходят до устранения самого понятия истины, так как истина может быть понята только как завершение, которого должно достичь, а они вовсе не хотят завершения своего исследования; следовательно, это не может быть чем-то интеллектуальным, даже если понимать интеллект в самом широком смысле слова, не в самом высоком и не в самом чистом; если мы могли говорить о «страсти к исследованию», то потому что, действительно, речь идет о вторжении сентиментальности в ту область, для которой она должна оставаться чуждой. Разумеется, мы не протестуем против самого существования сентиментальности, являющейся естественным фактом, а только против ненормального и незаконного ее расширения; надо уметь ставить каждую вещь на свое место и там ее оставлять, но для этого требуется понимание универсального порядка, которое ускользает от западного мира, где закон составляет беспорядок; отвергать сентиментализм еще не означает отрицать сентиментальность, равно как отвергать рационализм не значит отрицать разум; сентиментализм и рационализм одинаково являются ошибками, хотя для современного Запада они являются двумя сторонами одной альтернативы, из которой он выйти не способен.
Мы уже говорили, что чувство крайне близко к материальному миру; не случайно язык тесно связывает чувственное (le sensible) и чувствительное (le sentimental), но если не следует доходить до их смешения, то все-таки они представляют собой две модальности одного и того же порядка вещей. Современный дух почти исключительно повернут во вне, в сторону чувственной области; чувство кажется ему внутренним и в этой связи он нередко старается противопоставить его ощущению; но все это очень относительно, а истина состоит в том, что «интроспекция» психологии сама схватывает только феномены, т.е. внешние и поверхностные модификации бытия; поистине, внутренней и глубокой является только высшая часть интеллекта. Это может показаться удивительным для тех, кто, как современные интуиционисты, знают только низшую часть интеллекта, представленную чувственными способностями и разумом в той мере, в какой он прилагается к чувственным объектам, его даже считают более внешним, чем чувство; но по сравнению с трансцендентным интеллектуализмом восточных людей, интуитивизм и рационализм находятся на одном и том же уровне и в равной степени останавливаются на внешней стороне бытия, вопреки иллюзиям, в соответствии с которыми та или другая из этих концепций надеется постичь что-нибудь из его внутренней природы. По существу, речь никогда при этом не идет о том, чтобы выйти за пределы чувственных вещей; разногласие касается только используемых методов достижения этих вещей, манеры, согласно которой надлежит рассматривать, того из разнообразных аспектов, который следует сделать более очевидным: мы можем сказать, что одни предпочитают настаивать на стороне «материи», а другие на стороне «жизни». Таковы, в действительности, ограничения, непреодолимые для западной мысли: греки были неспособны освободиться от формы; современные люди кажутся неспособными освободиться от материи, а когда они пытаются это сделать, то в любом случае не могут выйти за область жизни. Жизнь, так же как и материя, а тем более форма, все это суть только особые условия существования чувственного мира; следовательно, все это находится на одном и том же уровне, как мы только что сказали. Современный Запад, за редким исключением, принимает чувственный мир в качестве единственного объекта познания; пусть он отдает предпочтение тому или другому из условий этого мира, пусть он изучает его с той или иной точки зрения, проходя его в каком угодно направлении, но область, в которой он осуществляет свою умственную активность, все равно остается той же самой; если кажется, что эта область простирается дальше или ближе, то она никогда не заходит слишком далеко, разве что только чисто иллюзорно. Впрочем, со стороны чувственного мира имеются различные продолжения, которые все еще принадлежат к той же ступени универсального существования; в зависимости от рассмотрения того или иного условия среди тех, что определяют этот мир, можно иногда достичь того или иного продолжения, все равно оставаясь замкнутым в специальной и определенной области. Когда г-н Бергсон говорит, что интеллект своим естественным объектом имеет материю, то он ошибочно называет интеллектом то, о чем он хочет говорить, и делает он это потому, что ему неизвестно то, что является подлинно интеллектуальным; но он, по сути, прав, если он имеет в виду под этим ошибочным наименованием только самую низшую часть интеллекта или, более точно, то применение, которое из него делают на современном Западе. Что касается него, то он, в основном, свое внимание уделает жизни: известно, какую большую роль в его теориях играет «жизненный порыв» и смысл, который он придает тому, что он называет восприятием «чистой длительности»; но жизнь, какую бы ценность ей ни приписывали, все равно неразделимо связана с материей, и это все тот же мир, но рассмотренный здесь согласно «органицистской» и «виталистской» концепции, иначе говоря, согласно «механической» концепции. Когда в устройстве этого мира предпочтение отдают витальному элементу над материальным, то естественно, что чувство берет верх над так называемым интеллектом; интуиционисты с их «духовным переворотом», прагматисты с их «внутренним опытом» просто взвывают к темным силам инстинкта и чувства, которые они принимают за саму основу бытия, и когда они доводят до конца свою мысль или, скорее, свою тенденцию, то они приходят, как Уильям Джеймс, к решительному возвещению превосходства «подсознательного», самым невероятным образом переворачивая естественный порядок, о котором всегда свидетельствовала история идей.
Жизнь, рассматриваемая сама по себе, есть всегда изменение, непрестанная модификация; поэтому понятно, что она гипнотизирует дух современной цивилизации, для которой изменение тоже является самой яркой чертой, заметной с первого взгляда, даже если ограничиваются самым поверхностным исследованием. Когда таким образом оказываются замкнутыми в жизни и в концепциях, прямо к ней относящихся, то ничего не могут узнать о том, что ускользает от изменения, о трансцендентном и неподвижном порядке, порядке универсальных принципов; они, следовательно, больше не имеют никакого возможного метафизического познания, и мы все время приходим к констатации этого, как неизбежного последствия любой характеристики современного Запада. Мы говорим здесь скорее об изменении, нежели о движении, потому что первое их этих двух понятий более широкое, чем второе: движение есть только физическая или, лучше сказать, механическая модальность изменения, оно из тех понятий, которые имеют в виду другие несводимые к ней модальности, оставляя за ними даже более «витальный», в собственном смысле, характер, за исключением движения, понятого в обычном смысле, т. е. как простое изменение ситуации. Кроме того, здесь не следует преувеличивать некоторые оппозиции, становящиеся таковыми только с более или менее ограниченной точки зрения: таким образом, механическая теория, по определению, есть теория, претендующая все объяснить через материю и движение; но расширяя, насколько возможно, идею жизни, можно в нее включить и само движение, и тогда сразу становится заметным, что так называемые противоположные или антагонистические теории, по сути, гораздо более равноценны, чем это хотели бы допустить их сторонники соответственно [21] ; здесь нет ничего, как с той, так и с другой стороны, кроме большей или меньшей узости видения.Как бы то ни было, концепция, предстающая как «философия жизни», тем самым есть, с необходимостью, «философия становления»; мы хотим сказать, что она заключена в становлении и не может из него выйти (становление и изменение синонимы), что приводит к размещению всей реальности в этом становлении, к отрицанию того, что вне него и по ту сторону от него что-то существует, поскольку систематический дух так создан, что хочет заключить в свои формулы всю тотальность Универсума; и в этом также есть определенное отрицание метафизики. Таков эволюционизм во всех своих формах, начиная с самых механических концепций, включая грубый «трансформизм», и вплоть до теорий такого типа, как у г-на Бергсона; ничто другое, помимо становления, в них не находит места, и, кроме того, рассматривается более или менее ограниченный раздел в нем. Эволюция, в общем и целом, это только изменение плюс иллюзия относительно смысла и качества этого изменения; эволюция и прогресс суть одно и то же, с небольшими отличиями, но сегодня чаще предпочитают первое из этих двух слов, потому что в нем находят более «научный» оборот; эволюционизм является как бы производным этих двух больших суеверий, одно суеверие науки, а другое – жизни, а его успех создает как раз то, что рационализм и сентиментализм оба находят в нем свое удовлетворение; разнообразные пропорции, в которых комбинируются эти две тенденции, способствуют разнообразию форм, в которые облекается эта теория. Эволюционисты полагают изменение повсюду, даже вплоть до самого Бога, если они его принимают: так, г-н Бергсон представляет себе Бога как «центр, откуда фонтанируют миры. Он не есть некая вещь, но непрерывность фонтанирования»; и специально добавляет: «Бог, определенный таким образом, ничего завершенного не имеет, он есть непрекращающаяся жизнь, действие, свобода» [22] . Итак, именно эти идеи жизни и действия составляют у наших современников настоящую манию и переносятся в область, которую хотят видеть умозрительной; на деле, это упразднение умозрения в пользу действия, которое наводняет и впитывает все. Эта концепция Бога в становлении, который является только имманентным, но не трансцендентным, а также концепция истины (что то же самое), тоже в становлении, и являющейся только чем-то вроде идеального предела, эти концепции совсем не являются исключением в современном мышлении; прагматисты, принявшие идею ограниченного Бога прежде всего ради «моральных» мотивов, не являются ее первыми изобретателями, так как то, что считается эволюционирующим, с необходимостью должно быть понято как ограниченное. Прагматизм, по самому своему определению, считает себя, прежде всего, «философией действия»; его более или менее признаваемый постулат состоит в том, что человек имеет потребности только практического порядка, потребности одновременно материальные и сентиментальные; следовательно, это упразднение интеллектуальности; но если дело обстоит так, то почему все еще хотят создавать теории? Это мало понятно; прагматизм как и скептицизм, от которого он отличается только своим отношением к действию, если он желает быть последовательным, должен ограничиваться простой мысленной установкой, которая даже не может стремиться к логическому доказательству, не опровергая самою себя; но, несомненно, весьма трудно удерживаться строго в этих условиях. Человек, сколь ни был бы он интеллектуально павшим, не может помешать себе, по крайней мере, размышлять, хотя бы для того, чтобы отрицать разум; впрочем, прагматисты его не отрицают, как скептики, но они хотят его свести к чисто практическому использованию; они пришли после тех, кто хотел свести весь интеллект к разуму, но не отказывал ему в теоретическом использовании, и в этом еще одна ступень еще большего упадка. Есть даже пункт, в котором отрицание прагматистов заходит еще дальше, чем чистых скептиков: последние не оспаривали, что истина существует вне нас, а только то, что мы ее можем достичь; прагматисты, в подражание некоторым греческим софистам (вероятно, не принимавшимся всерьез), доходят до того, что устраняют саму истину.
21
Мы уже это отмечали по другому поводу, относительно двух противоположных разновидностей «монизма», одной спиритуалистической, а другой материалистической.
22
«Творческая эволюция», с. 270.
Жизнь и действие тесно связаны; область одной есть также область и другого, и в этой ограниченной области помещается вся западная цивилизация, и сегодня больше, чем когда-либо. Мы уже в другом месте говорили, как рассматривают восточные люди ограничения действия и его последствий и противопоставляют, в этой связи, познание действию: дальневосточная теория «недеяния», индуистская теория «освобождения», такие вещи совершенно недоступны для обыкновенной западной ментальности, для которой непостижимо, как можно мечтать освободиться от действия и при этом прекрасно преуспевать в нем. К тому же действие обычно рассматривается только в самых внешних его формах, соответствующих, собственно говоря, физическому движению: отсюда эта растущая потребность в скорости, эта лихорадочная дрожь, столь характерная для современной жизни; действовать ради удовольствия действовать, это может быть названо только суетой, ведь и в самом действии можно наблюдать определенные степени и делать определенные различения. Нет ничего легче, чем показать, насколько это несовместимо со всем тем, что представляют собою размышление и концентрация, а, следовательно, с основными средствами всякого истинного познания; здесь же можно найти только триумф рассеяния при самой крайней экстериоризации; только окончательные руины интеллектуальности могут еще оставаться, если вовремя ничего не будет противопоставлено этим гибельным тенденциям. К счастью, чрезмерность зла может произвести реакцию, сами физические опасности, присущие столь ненормальному развитию, могут, в конце концов, внушить спасительную осторожность; наконец, раз область действия заключает в себе только весьма ограниченные возможности (какова бы ни была их видимость), то это развитие не может продолжаться бесконечно, и силою вещей, рано или поздно произойдет изменение направления. Но в настоящий момент мы не можем рассматривать возможности сколько-нибудь отдаленного будущего; мы рассматриваем современное состояние Запада, и то, что мы здесь видим, хорошо подтверждает, что материальный прогресс и интеллектуальный упадок держаться друг друга и сопровождают друг друга; мы не беремся решать, что есть причина, а что следствие, тем более что речь идет о сложном ансамбле, в котором отношения между элементами чередуются и взаимно дополняют друг друга. Не стремясь подняться к истокам современного мира и к тому способу, каким могла установиться свойственная ему ментальность, что было бы необходимо для окончательного решения вопроса, мы можем сказать следующее: обесценивание и ослабление интеллектуальности должно уже было произойти, чтобы материальный прогресс смог приобрести такое большое значение и чтобы перейти определенные пределы; но раз это движение началось, то занятость материальным прогрессом вбирает в себя мало помалу все способности человека, интеллектуальность все еще продолжает постепенно ослабляться до того состояния, в котором мы ее сегодня видим, а может быть и дальше, хотя это весьма трудно себе представить. Напротив, экспансия сентиментальности вовсе не исключается материальным прогрессом, потому что они, по сути, одного и того же порядка; пусть извинят нас за то, что мы часто к этому возвращаемся, потому что это необходимо для понимания происходящего вокруг нас. Экспансия сентиментальности, производящая, соответственно, регресс интеллектуальности, будет тем более чрезмерной и беспорядочной, что она не встретит ничего, что могло бы ее сдержать или ею действенно управлять, так как эту роль не может исполнять «сциентизм», который, как мы видели, сам далек от того, чтобы остаться незараженным сентиментализмом и который обладает лишь ложной видимостью интеллектуальности.