Вот кончится война...
Шрифт:
Достали флягу со спиртом, нарезали хлеба, открыли банку со свиной тушенкой, выпили немного, вспомнили деревню, окрестности наших деревень, довоенную житуху, которая отсюда казалась полузабытым детским сном. В охотку я с удовольствием говорил по-башкирски, вернее, по-нашему, по-типтярски, и, оказалось, я вовсе не забыл язык родной. Потом, захмелев, наурузовский мужик Нурий-агай стал меня разыгрывать, мол, наверное, я в госпитале всех баб перещупал. Спрашивал, нет ли там башкирок или татарок, чтобы познакомиться? Я рассказал, как стою по ночам на посту возле двери врачих и как по утрам выношу бак… Земляки посмеялись и сказали, что если я настоящий башкир, как мне не стыдно припухать в госпитале и таскать бак после баб.
– Скоро война кончится, а у тебя ни одной награды. Вернешься домой
– А примут?
– Конечно, примут. Ты что, не мужик, что ли?
Я показал им выписку из приказа о награждении меня орденом Славы, дескать, глядите, я тоже не лыком шит.
– Молодец, браток! И награду свою получишь у нас. Завтра же иди к майору Шагину и просись в часть.
На другой день я пришел в штаб корпуса к майору Шагину и доложил, что я из госпиталя, что хочу в часть. Майор спросил, в каких частях я служил, где воевал до ранения и, взяв у меня выписку из приказа о награждении, положил в папку.
– Пойдешь коноводом в 17-ю дивизию, – сказал он.
Коноводом так коноводом. Мои земляки тоже ведь коноводы, медалями награждены, значит, и мне подойдет такая служба. Хотя, по правде сказать, я плохо еще представлял, что такое коновод.
На этот раз капитан Рудина почему-то не стала меня удерживать, только сказала, погрустнев:
– Я ведь хотела как лучше. Думала, ты парень смышленый, жалко, если погибнешь. Но раз хочешь в часть, иди в часть. Только не забывай нас.
И вот, попрощавшись с госпиталем и земляками, с бумажкой в кармане я вышел из городка и зашагал по дороге в расположение 17-й кав. дивизии, что стояла на хуторе в пяти верстах отсюда. Там и сям вдоль дороги на снежных полях бугрились присыпанные снежком трупы немецких солдат, убитых еще в осенних боях. Меня обгоняли или ехали навстречу конники, в одиночку или попарно, они казались мне героями, я глядел на них радостно и любовно, потому что отныне я тоже был одним из них, я теперь тоже был кавалеристом.
Прибыв в комендантский эскадрон штадива, получив коней, оружие и нацепив на сапоги вожделенные шпоры, я через день заявился в городок верхом на коне. Оказалось, что я не получил справку из госпиталя. Вернее, даже не в справке было дело, а мне очень уж хотелось показаться девушкам, капитану Рудиной и покрасоваться перед ними в роли новоиспеченного кавалериста. Получив справку и еще раз простившись с врачами, девушками, я вышел из госпиталя, сел верхом и, дергая повод, пришпоривая меринка, чтобы он поплясывал и покрутился перед окнами (а вы как думали, Толька Гайнуллин – шантрапа?), и очень довольный собой с места взял рысью.
Я стал коноводом капитана Харибова из отдела связи, Харибов был усатый красивый осетин, человек добродушный, веселый, любящий потолковать о женщинах… Коня я ему седлал редко. Раз в неделю, когда он ездил через границу на польскую сторону к очень красивой полячке, одинокой вдове. Он возил ей белье для стирки, я его сопровождал. Пока он отдавал белье полячке, а отдавал он ей белье почему-то очень долго, я полячкиным сеном кормил лошадей, крутился во дворе и, мучаясь от смутной догадки, завидуя и ревнуя к Харибову, думал о красивой пани.
Не очень благополучно началась моя служба в штадиве. Я скоро понял, что пришелся здесь не ко двору. Вернее сказать, я был новичок, а новичков, ясное дело, везде встречают настороженно-недоверчиво и даже неприязненно. Коноводы и знаменосцы в комендантском эскадроне служили вместе давно, вместе воевали еще под Сталинградом, они сжились, сроднились, их объединяли общие воспоминания о боях, испытаниях и потерях на дорогах войны. А я как с луны свалился. К тому же я не был кавалеристом, хотя я и вырос в деревне, ездил верхом с детства, конную службу и снаряжение не знал; не ведал, что такое оголовье, поводья, чембуры, подперси, подпудла, шенкеля, я говорил «лошадь», а надо говорить «конь». «Лошади в колхозе, а в кавалерии кони!» Когда я спрашивал у старых коноводов о чем-нибудь, о том, например, как подковать коня, где найти шипы для подков, они отвечали нехотя, грубовато, мол, нянька, что ли, тебе нужна, пехота? Я скучал о госпитале. Нет, я не жалел, что ушел из госпиталя, просто
Потом наш штадив переехал под Белосток. Мы ехали по разоренной войной, обедневшей вконец Польше. В деревнях не было ни клочка сена. «Вшистко герман забрал», – говорили крестьяне. Кони наши дергали гнилую солому с крыш хат, а если на привалах рядом были деревья, обгладывали мерзлую древесную кору. Ночевали мы в тесных хатах, спали на полу, подстелив солому, одетые, вповалку, заполняя хату нежилыми солдатскими запахами, махорочным дыханием, храпом и бредом. Рядом в люльке всю ночь плакал хозяйкин грудной ребенок. Наконец встали на место дислокации под Белостоком, в деревне Пятково. Отдохнули, отоспались, коней и амуницию привели в порядок. Там и вручили мне заработанный еще в пехоте орден Славы. Несколько дней я чувствовал себя именинником или, как у нас говорят, как будто впервые на коня сел. Гордость распирала меня. У меня орден! Я постоянно косил глазами на эту пятиконечную серебряную звезду, подвешенную к колодке с оранжево-черной ленточкой, и мне казалось, что во мне выросло, поднялось что-то новое, что я уже не тот прежний Толька Гайнуллин из эвакогоспиталя, не тот, каким был до получения ордена.
И вот в ночь на тринадцатое января мы снова оседлали коней и поехали, помчались во тьму, в туман, в снегопад, в буран, мы ехали на запад, к границам Германии, мы ехали на передовую, на войну.
Из дивизионного ветеринарного лазарета я пришел в 5-й полк не один, я привел коня, верхом приехал, правда, без седла и оружия. Из штаба полка направили меня вместе с конем в 3-й эскадрон в распоряжение капитана Овсянникова, я весь день догонял эскадрон, ехать без седла было утомительно, нашел в разоренном хуторе пуховую подушку и подложил под себя; догнал эскадрон только вечером, когда конники в усадьбе сбежавшего помещика расположились на ночь. На обширном подворье беспризорно бродила разная домашняя живность, истошно мычали недоеные крупные черно-белые коровы, хрюкали свиньи, понуро шаталась одинокая лошадь; там и тут горели костры, пахло жареным мясом; какой-то солдатик, подсев к корове с котелком, неумело пытался доить ее – не пропадать же добру.
Овсянников послал меня в первый взвод, под начало старшего лейтенанта Ковригина. Пришел во взвод, ведя коня в поводу, то есть к конюшне, перед воротами которой горел костер, и доложил какому-то сержанту, что прибыл в его распоряжение.
– Кто прибыл? – спросил высокий сержант со скуластым худым лицом и черными хитроватыми глазами.
Я понял свою оплошность и доложил по всем правилам, мол, рядовой Гайнуллин прибыл из дэвээла в ваше распоряжение и привел коня после лечения. На губах сержанта шевельнулась сдерживаемая улыбка, он оглядел меня повнимательней и сказал, напустив на себя строгость:
– Подтяните ремень! – он заговорил со мной на «вы». – Еще на одну дырку. Вот так. А то собрал всю родню на живот, – взял у меня повод, похлопал коня по шее и, пригнувшись, слегка тронул ладонью переднюю левую ногу лошади повыше бабки, лошадь послушно приподняла копыто – шипы на подкове были новые.
Я отвел коня в сарай, привязал к кормушке и вернулся к сидящим, стоящим у костра ребятам. Чужие лица, незнакомые голоса, отрешенные, почти безразличные ко мне взгляды. Только кто-то спросил: