Война все спишет
Шрифт:
Между прочим, я теперь много рисую. Рисую девушек и девочек, стариков и малышей. Это сразу располагает в мою пользу местных жителей.
Будьте здоровы, Леня».
31 марта 1943 года
«…Переходы я все-таки переношу не легко. Однако от своей болезни – фурункулов – я избавился совершенно и считаю, что лучше ходить по сорок километров в день, чем лежать с этой пакостью. Должен сказать, что войну нам приходится вести не только с фрицами, но
Дверь открылась, и в блиндаж вошел незнакомый капитан. Объяснил, что ехал в свою часть на лыжах, но потерял заметенную снегом дорогу, заблудился и попросил у меня разрешения переночевать. Я же, после того как мы познакомились, пригласил его разделить с нами наш ужин, а он извлек из рюкзака флягу со спиртом.
Выпили за победу. Оба оказались москвичами. Я рассказал ему о своем правительственном доме на Покровском бульваре, он рассказал о своем на Палихе, я – о своем замечательном кружке в Доме пионеров, об увлечении историей и поэзией, о матери, члене КПСС с 1925 года, об отце, награжденном только что орденом «Знак почета» за участие в открытии новых нефтепромыслов и спасении старых, о брате-танкисте, погибшем полгода назад под Сталинградом. Он наполнил опустевшие кружки и предложил мне выпить за моих и его родителей.
Потом мы говорили о книгах, о Пушкине, Шекспире и Маяковском, и незаметно перешли на «ты». Потом усталость взяла верх, и мы заснули.
А утром капитан Павлов вынул из кармана свое красное удостоверение и сказал, что посетил меня не случайно, а по заданию руководства Смерша, что из вчерашнего разговора он понял, что я советский человек, комсомолец, но что я совершил ошибку, читал своим бойцам Евангелие, и по секрету рекомендовал мне опасаться моего сержанта Чистякова, который написал в Смерш, что я в своем взводе веду религиозную пропаганду, и предложил мне немедленно бросить в огонь найденную мной в пустой избе книгу, а он, в свою очередь, бросил туда донос Чистякова, что мне повезло, что бумага эта попала в его руки, а не в руки его коллег. Пришлось мне впоследствии читать моим бойцам журналы «Знамя», стихи Пастернака и Блока, «Ромео и Джульетту» Шекспира. Спасибо тебе, капитан Павлов!
В подземном своем блиндаже, / спасаясь от вспышек лиловых / на нарах из веток еловых / с людьми, коих нету уже, / наполнив крутым кипятком / покрытую копотью кружку, / под черным осенним снежком, / под настом сверкающим белым, / под яркой звездой голубой, / под тайным смертельным прицелом, / всей жадной души высотой, / всем смерть отрицающим делом, / всем в землю вмерзающим телом – / мечтаю о встрече с тобой.
В феврале 1943 года я по топографической карте выбрал наикратчайшую дорогу от своего западного полутылового поста до штаба армии. Меня вызывал Рожицкий на предмет консультации о передислокации одного из постов в связи с готовящимся началом весеннего наступления.
Лесная проселочная дорога была накатана, неожиданно лес кончился, и перед нами оказалась сожженная деревня, а из трубы одной из землянок шел дым.
Мы с Гришечкиным замерзли, решили в этой землянке отогреться, а если обстоятельства позволят,
Гришечкин вытащил банку комбижира, крупу, хлеб и занялся приготовлением супа на всех, а я разговорился с девушкой. Оказалась она москвичкой. Работала до войны на телефонной станции.
Говорю ей, что я армейский связист, а я, говорит она, окончила техникум связи и все телефонные аппараты знаю и на коммутаторе работала, возьмите меня с собой, говорит, я воевать хочу с фрицами…
– В мае 1941 года приехала в деревню к бабушке, потом шесть месяцев скрывалась в лесу, землянку вырыла. Столько всего было. В двух километрах от нас шли танковые бои, бойцы занесли ко мне раненого лейтенанта, но выходить его я не сумела, и он умер у меня на руках… Возьмите меня, лейтенант, с собой!
Красивая, смелая, сильная, профессиональная телефонистка.
– Садись, – говорю, – на телегу, через два часа я тебя завезу к начальнику связи армии.
Лес кончился, и передо мною открылась жуткая картина. Огромное пространство до горизонта было заполнено нашими и немецкими танками, а между танками тысячи стоящих, сидящих, ползущих заживо замерзших наших и немецких солдат. Одни, прислонившись друг к другу, другие – обнявши друг друга, опирающиеся на винтовки, с автоматами в руках.
У многих были отрезаны ноги. Это наши пехотинцы, не в силах снять с ледяных ног фрицев новые сапоги, отрубали ноги, чтобы потом в блиндажах разогреть их и вытащить и вместо своих ботинок с обмотками надеть новые трофейные сапоги.
Гришечкин залез в карманы замороженных фрицев и добыл две зажигалки и несколько пачек сигарет, девушка равнодушно смотрела на то, что уже видела десятки раз, а на меня напал ужас. Танки налезали друг на друга, столкнувшись друг с другом, поднимались на дыбы, а люди, вероятно и наши и вражеские, все погибли, а раненые замерзли.
И почему-то никто их не хоронил, никто к ним не подходил. Видимо, фронт ушел вперед и про них – сидящих, стоящих до горизонта и за горизонтом – забыли.
Через два часа мы были в штабе армии. Девушку я завел к связистам, а сам занялся разрешением своих проблем. Вечером увидел ее в блиндаже одного из старших офицеров, спустившего штаны подполковника.
Утром увидел девушку в блиндаже начальника политотдела.
Больше девушки я не видел.
Ночевал я в гостевом блиндаже. Интендант Щербаков издевался надо мной. Смешна ему была моя наивность.
– Может, она и попадет на фронт, – говорил он, – если духу у нее хватит переспать с капитанами и полковниками из Смерша. Была год на оккупированной территории.
Без проверки в Смерше в армию не попадет, а проверка только началась. А мне страшна была моя наивность.
Чувство стыда сжигало меня и спустя шестьдесят лет сжигает.
У меня во взводе был нерадивый боец Чебушев. У всех были сапоги – у него ботинки с обмотками. Шнурки на ботинках распущены, из-под обмоток торчали штрипки кальсон, которые почему-то сами собой на ходу разматывались. Пояс без тренчиков, шинель без хлястика. Ни одного приказания не выполнял сразу, обязательно задавал вопросы. Зачем? Для чего? Все начеку, а он – для чего? Куда? Зачем?