Война все спишет
Шрифт:
– Герр лейтенант, герр лейтенант!
Надеясь на что-то, окружили меня. Все что-то говорят.
А уже весть проносится по городу, и уже выстроилась очередь, и опять этот проклятый гогот, и очередь, и мои солдаты.
– Назад, е… вашу мать! – ору я и не знаю, куда девать себя и как защитить валяющихся около моих ног, а трагедия стремительно разрастается.
Стоны умирающих женщин. И вот уже по лестнице (зачем? почему?) тащат наверх, на площадку окровавленных, полуобнаженных, потерявших сознание и через выбитые окна сбрасывают на каменные плиты мостовой.
Хватают,
Танкисты уехали. Тишина. Ночь. Жуткая гора трупов. Не в силах оставаться, мы покидаем костел. И спать мы тоже не можем.
Сидим на площади вокруг костра. Вокруг то и дело разрываются снаряды, а мы сидим и молчим.
Утром две дивизии разрывают кольцо нашего окружения, и мы уже оказываемся в тылу.
7 мая 2002 года, спустя пятьдесят восемь лет
– Я не желаю слушать это, я хочу, чтобы вы, Леонид Николаевич, этот текст уничтожили, его печатать нельзя! – говорит мне срывающимся голосом мой друг, поэт, прозаик, журналист Ольга Ильницкая.
Происходит это в 3-м госпитале для ветеранов войны в Медведкове. Десятый день лежу в палате для четверых. Пишу до и после завтрака, пишу под капельницей, днем, вечером, иногда ночью.
Спешу зафиксировать внезапно вырывающиеся из подсознания кадры забытой жизни. Ольга навестила меня, думала, что я прочитаю ей свои новые стихи.
На лице ее гримаса отвращения, и я озадачен.
Совсем не думал о реакции будущего слушателя или читателя, думал о том, как важно не упустить детали. Пятьдесят лет назад это было бы куда как проще, но не возникало тогда этой непреодолимой потребности. Да и я ли пишу это? Что это? Какие шутки проделывает со мной судьба!
Самое занятное, что я не ощущаю разницы между этой своей прозой и своими рисунками с натуры и спонтанно возникающими стихами.
Зачем пишу?
Какова будет реакция у наших генералов, а у наших немецких друзей из ФРГ? А у наших врагов из ФРГ?
Принесут ли мои воспоминания кому-то вред или пользу? Что это за двусмысленная вещь – мемуары! Искренно – да, а как насчет нравственности, а как насчет престижа государства, новейшая история которого вдруг войдет в конфликт с моими текстами? Что я делаю, какую опасную игру затеял?
Озарение приходит внезапно.
Это не игра и не самоутверждение, это совсем из других измерений, это покаяние. Как заноза, сидит это внутри не только меня, а всего моего поколения. Вероятно, и всего человечества. Это частный случай, фрагмент преступного века, и с этим, как с раскулачиванием 30-х годов, как с ГУЛАГом, как с безвинной гибелью десятков миллионов безвинных людей, как с оккупацией в 1939 году Польши, нельзя достойно жить, без этого покаяния нельзя достойно уйти из жизни. Я был командиром взвода, меня тошнило, смотрел как бы со стороны, но мои солдаты стояли в этих жутких преступных очередях, смеялись, когда надо было сгорать от стыда, и, по существу, совершали преступления против человечества.
Полковник-регулировщик? Достаточно было
Так на ком же было больше вины: на солдате из шеренги, на полковнике-регулировщике, на смеющихся полковниках и генералах, на наблюдающем мне, на всех тех, кто говорил, что война все спишет?
В марте 1945 года моя 31-я армия была переброшена на 1-й Украинский фронт в Силезию, на Данцигское направление. На второй день по приказу маршала Конева перед строем было расстреляно сорок советских солдат и офицеров, и ни одного случая изнасилования и убийства мирного населения больше в Силезии не было. Почему этого же не сделал маршал Черняховский в Восточной Пруссии? Сумасшедшая мысль мучает меня – Сталин вызывает Черняховского и шепотом говорит ему:
– А не уничтожить ли нам всех этих восточнопрусских империалистов на корню, территория эта по международным договорам будет нашей, советской?
И Черняховский – Сталину:
– Будет сделано, товарищ генеральный секретарь!
Это моя фантазия, но уж очень похожа она на правду. Нет, не надо мне ничего скрывать, правильно, что пишу о том, что видел своими глазами. Не должен, не могу молчать! Прости меня, Ольга Ильницкая.
Из дневника 1945 года: «В городе Лаубане седая женщина прыгала на четвереньках. Никто не заставлял ее делать этого. Ей хотелось рассмешить русских солдат. Единственный ее сын погиб на Восточном фронте».
Шли ожесточенные бои на подступах к Ландсбергу и Бартенштайну. Расположение дивизий и полков медленно, но менялось.
Как я уже писал, второй месяц я был командиром взвода управления своей отдельной армейской роты и отдавал распоряжения командирам трех взводов роты о передислокациях и прокладывании новых линий связи между аэродромами, зенитными бригадами и дивизионами, штабами корпусов и дивизий, а также по армейской рации передавал данные о передислокациях в штаб фронта и, таким образом, находился в состоянии крайнего перенапряжения. И вдруг заходит ко мне мой друг, радист, младший лейтенант Саша Котлов и говорит:
– Найди себе на два часа замену. На фольварке, всего минут двадцать ходу, собралось около ста немок. Моя команда только что вернулась оттуда. Они испуганы, но если попросишь – дают, лишь бы живыми оставили. Там и совсем молодые есть. А ты, дурак, сам себя обрек на воздержание. Я же знаю, что у тебя полгода уже не было подруги, мужик ты, в конце концов, или нет? Возьми ординарца и кого-нибудь из твоих солдат и иди! И я сдался.
Мы шли по стерне, и сердце у меня билось, и ничего уже я не понимал. Зашли в дом. Много комнат, но женщины сгрудились в одной огромной гостиной. На диванах, на креслах и на ковре на полу сидят, прижавшись друг к другу, закутанные в платки. А нас было шестеро, и Осипов, боец из моего взвода, спрашивает: